Владимирские проселки 1-5

Содержание

Владимирские просёлки

Повесть

 

Дни с 1 по 5: день 1 ≈ день 2 ≈ день 3 ≈ день 4 ≈ день 5
Дни с 6 по 10: дни 6, 7, 8, 9 ≈ день 10
Дни с 11 по 15: день 11 ≈ день 12 ≈ день 13 ≈ день 14 ≈ день 15
Дни с 16 по 25: день 16  день с 17 по 22 ≈ день 23 ≈ день 24 ≈ день 25
Дни с 26 по 34: день 26 ≈ день с 27 по 30 ≈ день 31 ≈ день 32 ≈ день 33≈ день 34
Дни с 35 по 40: день с 35 по 38 ≈ день 39 ≈ день 40

 

Я видел, может быть, полсвета
И вслед за веком жить спешил,
А между тем дороги этой
За столько лет не совершил.
Хотя своей считал дорогой
И про себя ее берег,
Как книгу, что прочесть до срока
Все собирался и не мог.

А. Твардовский

 

О, красна ты, Земля Володимирова!

Из старинной рукописи

 

Нет, вызвал бы я вас на Русские проселки,
Чтоб о людском житье прочистить ваши толки.

П. Вяземский

 

Вернувшись из далекого путешествия, обязательно будешь хвастаться, рассказывать диковинные вещи. Ну не совсем уж так, чтобы одним шомполом сразу семь уток убить, но случалось, мол, и нам заарканить ненецким арканом гордую шею белоснежного лебедя.

Да и распишешь еще, как он ударил в этот миг лебедиными крыльями по черному зеркалу тундрового озерка, и дробил, и бил его в мельчайшие дребезги.

Великое удовольствие смотреть при этом на удивленные лица слушателей, что и не верят и верят каждому твоему слову. Путешествия потеряли бы половину своего смысла, если бы о них нельзя было рассказывать.

Вот так‑то хвастался я однажды своему приятелю, а потом вдруг спросил:

– Ну а у тебя что нового? Ты где побывал за это время?

– Да мы что же… Где уж нам лебедей ловить! Ездил я тут за одной бытовой темкой, между прочим, в твои родные, во владимирские то есть, края. Места, брат, у вас! Вот, помнишь, как отъедешь от Камешков, будет перелесок справа…

И он начинал мне говорить о перелеске, как будто я только что вернулся из этих мест. А у меня краснели уши, и стыдно было перебить его: «Да не был я в Камешках, и перелеска твоего не видел, и про Пересекино в первый раз слышу».

Другой приятель допекал еще горше.

– Заходим мы, значит, в Юрьев‑Польский ранним утром. Только дождь прошел: земля курится, трава сверкает. Городок деревянный, тихий, над домами трубы дымят. Через город река течет, и так она до краев полна, вот‑вот выплеснется. И вся‑то река прямо в центре города кувшинками заросла. Горят они, желтые, на тихой утренней воде. По‑над водой мостки тесовые там и тут. На мостках ядреные бабы икрами сверкают, вальками белье колотят. А вокруг петухи орут. Фландрия, да и только! Вот каков Юрьев‑Польский. А река эта, как ее… Колочка?

– Да, да, Колочка.

– Да нет же, Колокша! А река эта, Колокша, рыбой, говорят, полна.

Тут уж я не только что краснел – провалиться готов был на этом месте. «Колочка! Сам ты Колочка! Ну ладно, что в Камешках не бывал, а тут не знаешь, что Юрьев‑Польский на той же Колокше стоит, что течет в шести верстах от твоего родного порога. Да и до Юрьева самого едва ли тридцать верст. А ведь не был вот, не видал, не знаешь. По разным Заполярьям, Балканам да Адриатическим морям разъезжаешь, а родная земля совсем в забросе. Другие люди тебе о ее красоте рассказывают».

Так постепенно возникла и росла хорошая ревность, а вместе с тем осознавался моральный долг перед Владимирской землей, красивее которой (это всегда я знал твердо) нет на свете, потому что нет земли роднее ее.

Тогда и пришло непреодолимое желание увидеть ее всю как можно подробнее и ближе.

 

Совпало так, что к этому времени через один пустячок понял я вдруг настоящую цену экзотики. Дело было за чтением Брема. Мудрый природоиспытатель описывал некоего зверька, водящегося в американских прериях. Говорилось, между прочим, что мясо этого зверька отличается необыкновенно нежным вкусом, что некоторые европейцы пересекают океан и терпят лишения только ради того, чтобы добыть оного зверька и вкусить его ароматного мяса.

Тут, признаюсь, и у меня текли слюнки и поднималось чувство жалости к самому себе за то, что вот помрешь, а так и не попробуешь необыкновенной дичины. «Обжаренное в углях или же тушенное в духовке, – безжалостно продолжала книга, – мясо это, несомненно, является лакомством и, по утверждению особо тонких гастрономов, вкусом своим, нежностью и питательностью не уступает даже телятине».

Телятина – слово грубоватое, и, казалось бы, трудно от него перекинуться в эстетический план, но так всколыхнулось все во мне, такое напало прозрение, что не показалось грубым подумать: «Конечно! Правильно! И пальма‑то сама или там какая‑нибудь чинара постольку и красива, поскольку красотой своей не уступает даже березе».

Помню, бродили мы по одному из кавказских ботанических садов. На табличках были написаны мудреные названия: питтоспорум, пестроокаймленная юкка, эвкалипт, лавровишня… Уже не поражала нас к концу дня ни развесистость крон, ни толщина стволов, ни причудливость листьев.

И вдруг мы увидели совершенно необыкновенное дерево, подобного которому не было во всем саду. Белое как снег и нежно‑зеленое, как молодая травка, оно резко выделялось на общем однообразном по колориту фоне. Мы в этот раз увидели его новыми глазами и оценили по‑новому. Табличка гласила, что перед нами «береза обыкновенная».

А попробуйте лечь под березой на мягкую прохладную траву так, чтобы только отдельные блики солнца и яркой полдневной синевы процеживались к вам сквозь листву. Чего‑чего не нашепчет вам береза, тихо склонившись к изголовью, каких не нашелестит ласковых слов, чудных сказок, каких не навеет светлых чувств!

Что ж пальма! Под ней и лечь‑то нельзя, потому что вовсе нет никакой травы или растет сухая, пыльная, колючая травка. Словно жестяные или фанерные, гремят на ветру листья пальмы, и нет в этом грёме ни души, ни ласки.

А может, и вся‑то красота заморских краев лишь не уступает тихой прелести среднерусского, левитановского, шишкинского, поленовского пейзажа?

Кроме того, не все то красиво, что броско и ярко.

Слышал я одну поучительную историю. В некие времена, в деревушке, нахохлившейся над ручейком, может, в той же Владимирской земле, жил паренек Захарка. Неизвестно откуда появилась у него страсть к живописи, но только достал он красчонки в виде пуговиц, налепленных на картонку, и целыми днями пропадал в лесу да на речке. Были у него там излюбленные места, которые он и пытался переносить на бумагу.

В этой же деревеньке доживал свой век старый учитель. Доживая, крепко выпивал, так что даже наносил этим ущерб и своему внешнему виду, и учительскому престижу. Говорили, что знал он некогда лучшие времена и будто бы учился в Петербурге с самим Репиным, но потом вышла незадача, и полетело все к черту. Такое случается с русским человеком, особенно при наличии какого‑никакого талантишка.

Вот малюет однажды Захарка свой ярко‑малиновый закат и вдруг слышит над ухом:

– Ну как, нравится?

Обернулся: стоит сзади учитель, трезвый на этот раз.

– Нравится, – ответил Захарка. – Похоже вроде бы.

– Хорошо. Давай разберем, что у тебя похоже. Сучок, вон тот, какого цвета?

– Зеленый, какому же ему быть, если он ольховый.

– Нет, ты забудь, какой он на самом деле, а каким сейчас видится, скажи.

– Че‑рный, – нерешительно ответил Захарка, вглядываясь.

– Правильно, черный, потому что свет на него сзади падает. А ты его все же зеленым изобразил. Значит, не похоже? Тропинка у тебя, смотри‑ка, желтая. Думаешь, песок обязательно желтый бывает, а ведь он сейчас серый весь, как зола. Глаз, что ли, у тебя нет? Заходи ко мне вечерком, я тебе новые глаза вставлю.

С тех пор Захарка повадился ходить к учителю. Что рассказывал мальцу старик – неизвестно, только, правда, открылись у парня глаза: научился он красоту видеть. Вот ведь, оказывается, какая наука может быть!

Радостно стало Захарке. «Сейчас пойду, – думает он, – на все свои любимые места, посмотрю на них новыми глазами». Выскочил он из калитки, да тут и замер. Осинка перед домом стояла, которую он, может, тысячу раз видел и не замечал. Небо теперь было серое, серое, как бы свинец, когда его ножом разрежешь, а осинка стоит и теплится на фоне свинца тихим, розовым теплом, потому что другой‑то край неба, за Захаркиной спиной, и правда розовый был. Вот он и освещал осинку.

Так никуда Захарка в этот раз дальше осинки и не ушел. Стоит и любуется. И дух захватило от осинкиной красоты, то есть от той красоты, мимо которой тысячи раз бегал и не то что за красоту, а и за дело‑то не считал.

Вот какую поучительную историю рассказал мне однажды добрый и умный друг.

Короче говоря, было принято твердое решение: будущее лето целиком посвятить Владимирской земле. Но что значит посвятить? Ездить по ней? Тогда – на чем?

Мне в жизни приходилось передвигаться на многих видах транспорта: на поезде товарном («зайцем» на так называемых тормозах), на поезде пассажирском, в цельнометаллическом мягком вагоне, на поезде узкоколеечном по пять километров в час, на паровозе без всякого поезда, в тендере (причем паровоз ехал задом наперед), на паровозе – в кабине машиниста, в вагонетке подвесной дороги (причем на самом высоком месте вагонетка застряла), на оленьих нартах по летней тундре, на собаках по зимней тундре, на верблюде, на верховой киргизской лошаденке, на верховой кабардинской лошади, в розвальнях, на телеге, на кубанской линейке, на самолете «ПО‑2», на самолетах двух‑, трех– и четырехмоторных, на ишаке, на геликоптере, на автомобилях самых разных моделей и марок – от «мерседеса» до «козлика», на рыбачьем боте, на сейнере, на глиссере, на океанском пароходе, на речном буксиришке, на плотах, на волах, на ледоколе, на аэросанях, на льдине, на лосе, заложенном в упряжь…

Должен сказать, что, если смотреть на вещи серьезно, самым удобным и спокойным транспортом из перечисленных мною является речной пароход. Но он‑то более всего и не подходил к случаю.

«А не пойти ли пешком?» – возникла вдруг озорная мыслишка. Выйти из машины средь чиста поля и пойти по первой попавшейся тропинке. Наверно, тропинка приведет к деревне. К какой? Не все ли равно. От деревни будет дорога до другой деревни, а там до третьей… Ночь настала – ночуй. Стучись в крайнюю хату и ночуй. Утро пришло – иди дальше. Ведь если в день проходить даже по десяти километров, что совсем не тяжело и что будет прогулкой, и то куда уйдешь за полтора месяца!

Целую неделю я ходил как пьяный, бредя возникшей мечтой. Закрою глаза – и вижу: на крутой пригорок, поросший белой кашкой, взбегает тропа, а там, на пригорке, заворачивает влево за сосновый лесок. Вместе с ней за лесок заворачивает молодое ржаное поле… А вот по струганому сосновому бревну нужно переходить бойкую речушку. А вот женщина у колодца дает студеной воды, и светлая колодезная вода сладко струится по гортани… А вот рассудительный крестьянин обстоятельно рассказывает, как дойти до какой‑нибудь там Флорищевской пустыни…

Беда заключалась в том, что мечта возникла в декабре, а выйти в такой поход можно было не раньше июня.

Любимым занятием моим с этих пор стало сидение над картой. Сначала это была большая карта Советского Союза. Но Владимирская область на большой карте занимала пространство, которое можно было бы закрыть пятикопеечной монетой. И сколько я ни крутился на таком пятачке, ничего не могла рассказать мне карта. По ней, правда, хорошо было видно, что Владимирская земля находится между землями Московской и Горьковской, если ехать с запада на восток. Тут мне вспомнились слова из книги, что «она (то есть Владимирская земля) находится в том пространстве междуречья Оки и Волги, где из Владимиро‑Суздальского, а потом Московского великого княжества выросло Московское государство, развернувшееся впоследствии в великую Российскую империю, протяжением своим превзошедшую все государства мира».

Значит, это и есть корень России.

Вскоре удалось раздобыть подробную карту области, на которой в каждый сантиметр укладывалось всего лишь пять километров земли. Здесь было много зеленой краски, за которой скрывались леса, и много заштрихованных пространств, означающих болота. А за белыми пятнами угадывались уже раздольные поля и луга.

Белого цвета больше всего было в верхней части карты, то есть на севере, это так называемое Владимирское ополье. Зелень вся как бы стекла вниз, образовав знаменитые Мещерские леса и болота. Из двух частей – Ополья и Мещеры – состоит Владимирская область. Вот что в первую очередь сообщила мне карта.

С этой картой можно было беседовать ночи напролет.

– Какие звери водились раньше на Владимирской земле? – спрашивал я у нее.

И она отвечала:

– Водились здесь туры. Вот читай: «Турино сельцо, Турина деревня, Турово, Турыгино…» Были и соболя. Разве не видишь названий деревень: Соболь, Соболево, Соболи, Собольцево, Соболята?.. А вот Лосево, Лосье, Боброве, Гусь…

– Кто же жил раньше на Владимирской земле? – спрашивал я карту.

– Жили здесь раньше некие племена финского корня: мурома, меря и весь. Да, они исчезли совсем, но не без следа. До сих пор живут таинственные, не расшифрованные никем названия рек, городов, озер и урочищ: Муром, Суздаль, Нерль, Пекша, Ворща, Колокша, Клязьма, Судогда, Гза, Теза, Нерехта, Суворощь, Санхар, Кщара, Исихра…

Но вот появились славяне. Они рубили свои избы неподалеку от финских селищ и начинали мирно пахать поля. Привольно было земли, и никто не мешал друг другу. И вот уж в ряду с какой‑нибудь Кидекшей появляются села Красное, Добрынское, Порецкое. По названиям можно узнавать, откуда шли славяне. Вон Лыбедь, вон Галич, вон Вышгород – все это киевские словечки.

Говорила карта и о поэтичности народа, потому что черствый, сухой человек никогда не дал бы деревне такого названия, как Вишенки, Жары или, например, Венки.

Славяне были культурнее местных жителей, а впоследствии их стало и больше. Они не прогнали, не истребили мурому, мерю и весь, а просто поглотили их, растворили в себе, или, как говорят ученые, ассимилировали. И живут до сих пор только названия, которые могут показаться чудными чужому, стороннему человеку, но которые не вызывают никаких недоумений у самого последнего мальчишки: Ворща так Ворща, лишь бы купаться было можно да ловились бы на удочку пескари.

Так рассказывала карта.

А то еще увидишь среди ровной зелени крохотный кружочек, километрах этак в тридцати даже от грунтовой дороги, и вот уж воображение рисует десяток темных бревенчатых изб, к которым вплотную подступили молчаливые сосново‑бурые стволы. Или же увидишь такой кружочек среди самого что ни на есть болота и думаешь: «Эк, куда занесла их нелегкая! Наверно, жутко там в лунные ночи, зато закаты должны быть хороши!»

Закаты закатами, а хлеб в лесу да и на болотах родится неважный. Владимирцы давно поняли, что одной землей не проживешь, поэтому и уходили из своих деревень на отхожие промыслы, поэтому и появились все эти владимирские богомазы, лапотники, овчинники, шерстобиты, валялы, шорники, вышивальщицы, угольщики, смолокуры, серповщики, игрушечники, корзинщики, рожечники, рогожники, дегтярники, столяры, щетинники, колесники, сундучники, бондари, плотники, гончары, кирпичники, медники, кузнецы, каменотесы…

Каждое ремесло имело свой аромат. Шорники пахли сыромятиной, угольщики – березовым дымком, овчинники да валялы – овечьей шерстью, рогожники – душистой мочалой, богомазы – олифой, бондари да колесники – дубовой стружкой, гончары да кирпичники – просыхающей глиной, корзинщики – горькой ивой, про смолокуров с дегтярниками и говорить нечего.

 

Перед весной начались соблазны. Тот из товарищей по работе поехал во Вьетнам, тот – не то в Сирию, не то в Ливан, а тот – так и вовсе в Африку. Очередь могла подобраться и ко мне. Появились сомнения. Ну а вдруг предложат поехать, неужели откажешься или, может, скажешь так: «Нет, дорогие товарищи, я, конечно, поехал бы в Сингапур, но мне, к сожалению, нужно в Петушки и Воспушки».

А поездка между тем была предложена. Не в Сингапур, правда, гораздо ближе, но в такую страну, в которой я мечтал побывать с детства.

Друзья, к советам которых я прибежал, отнеслись к вопросу по‑разному. Первый – человек трезвого взгляда на вещи – сказал: «Владимирские проселки от тебя не уйдут, поедешь будущим летом». Второй, сохранивший еще офицерскую выправку, воскликнул без колебаний: «Собрался – не раздумывай. Никогда не нужно менять раз принятое решение». Третий – философ – глубокомысленно заметил: «Имей в виду, что, разъезжая по другим странам, ты узнаешь нечто, а путешествуя по родной земле, познаешь себя». Четвертый – поэт и мечтатель – выразился фигурально: «Что лучше: ехать целый месяц на автомобиле сквозь толпу красивых женщин или тот же месяц провести с одной, но любимой?» И наконец, нашелся друг, который в одну секунду поставил это Колумбово яйцо.

– О чем ты думаешь? Попроси, чтоб поездку отнесли на осень. И овцы будут целы, и волки сыты.

Хорошо, когда много друзей.

 

Старинные туристские справочники, или, как их называют, путеводители, усиленно рекомендовали путешествовать по Владимирской земле. В них подробно описывалась дорога от Владимира до Суздаля, или так называемая Стромынка – дорога от Москвы через Александрову слободу до Юрьева‑Польского, а уж оттуда до Суздаля и Владимира. Это объясняется тем, что очень много было во Владимирской земле разных монастырей, старинных церквей, редчайших, рублевской или ушаковской работы, иконостасов, а также мест, связанных с пребыванием царствующих особ. Там молился Иван Грозный, туда он засадил свою жену там жила опальная жена Петра Великого; в той деревне сидел Дмитрий Пожарский, когда пришли к нему с поклоном нижегородцы: иди, мол, спасай Россию! А там был похоронен сам Александр Невский. Сохранился царев указ о том, как перевозить останки этого князя и воина, когда было решено перевезти их из захудалого губернского городишка Владимира в стольный Петербург. Может, князя Александра и сразу похоронили бы в Петербурге, но беда в том, что Владимир был в год его смерти великим городом, а на Петербург не было и малейшего намека. А повелевал указ следующее: «Подняв раку с мощами святого от места его благоговейно, с подобающей честью вынести… и, поставив оную и распростерши балдахин, проводить его обыкновенным церковным пением и колокольным звоном, как мощи святого проводить долженствует, и в том провождении ехать оным путем умеренно, со усмотрением мест, дабы в удачных никакого свыше потребы медления, а в неудачных – вредительной скорости не употреблялося».

Что же касается Дмитрия Пожарского, то с его могилы куда‑то увезли только мраморный мавзолей, а останки князя и поныне в Суздале. Но мы придем еще на его могилу, и у нас будет время поговорить об этом подробно.

Так вот старинные путеводители усиленно рекомендовали путешествовать по Владимирской земле. И совершенно напрасно в новых сборниках туристских маршрутов, где есть непременная Военно‑Грузинская дорога, село Архангельское и озеро Иссык, не упоминается ни Юрьева‑Польского, ни Суздаля, ни Мурома, ни Мстеры, ни Гуся Хрустального, ни Боголюбова, ни самого Владимира. Поэтому, заглянув в такой справочник, я тут же и закрыл его.

– А палатку, термос и прочее ты уже купил? – спрашивали меня бывалые туристы.

– И не собираюсь.

– Как же, что же за поход без палатки? Вся и прелесть‑то в том, чтобы чайку на костре вскипятить, ушицу организовать, а для этого удочки необходимы.

Нет, ночевать удобнее в избах крестьян и питаться у них же. Так что ничего такого не потребуется. Ни куска хлеба не будет взято в запас, ни кусочка сахара. И непонятно, зачем для ночлега от людей бежать, когда тут‑то и удобно поговорить с ними, узнать, чем живут, что думают.

Итак, все было готово. Помешать теперь могло только одно, что не подчиняется никаким бумагам и что чаще всего действует вопреки желанию людей – погода. Известно, что о предсказателях погоды ходит много анекдотов и что доверяют им в народе очень мало. Тем не менее десятки миллионов людей слушают сводку погоды каждый день внимательно и заинтересованно. Когда нам очень хочется, мы склонны верить предсказаниям обыкновенной, незамысловатой ромашки, а не то что целого научного учреждения.

Авиационный, то есть самый точный прогноз, запрошенный официально, через редакцию солидного журнала, гласил: «До 27 июня – дождь и холод, после 27 июня – холод без дождя…»

День первый

Отсюда начинается достоверное и последовательное описание всего приключившегося с автором этих записок и его спутниками во время путешествия по Владимирской земле. Путешествие это началось 7 июня 1956 года, в полдень, от деревянного моста через реку Киржач, коя служит в этом месте границей между областями Московской и Владимирской.

А дело было так.

Автомобиль с аншлагом «Москва – Владимир» выбрался наконец из каменного лабиринта столицы и, прибавив скорости, устремился по прямой и широкой автостраде. Да, местами это была уже готовая автострада, бетонированная, с односторонним движением и даже с зеленью посредине. Местами же путь автомобилю преграждали горы песка, вздыбленной земли, скопления землеройных машин. Поговаривали, что это не просто улучшается старое и доброе Горьковского шоссе, но строится великая дорога Москва – Пекин.

Машина то рвалась вперед со скоростью ста километров, то, переваливаясь с боку на бок и с обочины на обочину, пробиралась по разъезженным песчаным колеям не быстрее пешехода.

На улице стояла жара, не приносил прохлады даже ветер, хлопающий и ревущий в приоткрытых ветровых стеклах автомобиля. Пассажиров в машине было трое. Их могло бы быть и двое, если бы утром в Москве моя жена не поставила на своем и не поехала провожать меня в это «ужасное» путешествие.

Никогда не знаешь, как повернется ход событий, поэтому на всякий случай я представлю вам мою жену: ее зовут Роза, она темноволоса, смугла… Впрочем, не прав ли был гениальный француз, говоря, что жена не имеет внешности? По крайней мере, не дело мужа описывать ее.

Третьим пассажиром был некий майор с гладко выбритой головой, квадратной рыжей бородкой и в пенсне из прямоугольных стеклышек. Из всех троих он один имел трезвые намерения доехать до того места, до которого куплен билет.

Вдруг легко, но властно защемило в груди. Тут было отчего волноваться. Всю зиму с нетерпением ждал я этого дня, и одно то, что он пришел, было основательным поводом для волнения. Но это все пустяки. Главное я скрывал и от самого себя. Главное было в моем наступающем одиночестве. Вот сейчас выйдешь из машины, шагнешь в сторону от дороги в высокую июньскую траву, и на многие дни один затеряешься в зеленых просторах. Было от этого немного тревожно и боязно. Всегда тревожно и боязно перед неизвестностью. Я не знал, где и чем пообедаю уже сегодня, где и как проведу эту ночь. Будут попадаться неведомые деревни, но ведь никто не ждет меня там, и вообще не авантюра ли все это? Есть туристские маршруты с благоустроенными туристскими базами. По этим маршрутам многочисленные группы до зубов оснащенных людей. Все это понятно.

Но думать было поздно, да и некогда.

– Остановите, пожалуйста, машину.

Легко подпрыгнув, автомобиль соскользнул на обочину и остановился, как бы натолкнувшись на невидимую стенку. Водитель озабоченно обернулся:

– Кому‑нибудь плохо?

– Нет, хотим выйти. Спасибо, что подвезли.

– Но у вас билет до Владимира. До него еще почти сто километров!

– Тем лучше. Мы останемся здесь. Нам понравилось это место.

– Вольному воля, – пробурчал водитель, и ЗИМ исчез.

Рюкзак показался мне гораздо тяжелее, чем когда я примерял его в Москве.

– Пошли. Проводишь меня на ту сторону реки и проголосуешь на обратную машину.

Под деревянным мостом стояли бревенчатые обшарпанные быки. Коричневая неглубокая вода беззвучно обтекала их. Белые, словно сахар, песчаные отмели, уходя под воду. приобретали цвет червонного золота. Потом они снова появлялись над водой в виде маленьких островков и возвращали себе свою сверкающую белизну. Один берег реки отлог. Молодой ивняк отступил от воды метра на два и так раскудрявился, такой закипел зеленью, что и песок под ним кажется зеленоватым. Другой берег обрывист, хоть и не высок. Тут, видимо, постоянно что‑то с хлюпаньем сползает в воду, обрушивается, подмывается. Стройные частые сосенки подбежали к самому обрыву и заглядывают в воду. Но вода текуча и узловата, она размывает очертания деревьев.

Пройдя мост до конца, мы очутились во Владимирской области. Попрощались. Я сбежал с насыпи влево и пошел вдоль реки навстречу ее течению. Ничего примечательного не было вокруг. Безногий инвалид, оставив одежонку и костыли на траве, полз по песку к воде, чтобы искупаться. Женщина, подоткнув юбку и зайдя в воду до колен, полоскала белье. Поодаль остановилась «Победа» и семейство, приехавшее в ней, располагалось на отдых, натягивая в виде тента сверкающую белизной простыню.

Тропинка, которую я выбрал, обогнула большой песчаный карьер, изборожденный следами шин и гусениц, и вывела на просторную плоскую луговину, по которой там и тут, то группами, то в одиночку, росли деревья. В это‑то время я и услышал за спиной учащенное дыхание бегущего человека. Обернулся – Роза.

– Что‑нибудь я забыл?

– Ничего не забыл. Я пойду с тобой.

– Куда?

– Куда ты, туда и я. И не возражай. Так я тебя одного и отпустила. И не смотри, пожалуйста, таким взглядом на мои босоножки. Каблуки у них мы сейчас отобьем, а то дойдем до магазина и купим какие‑нибудь парусиновые.

– До какого магазина?

– До сельпо. Думаешь, я меньше твоего понимаю в деревенской жизни? В каждом селе есть сельпо, там и купим. Короче говоря, давай мне половину вещей, и пойдем дальше.

– Так сразу и половину!

– Ну ладно, не хочешь половину, давай фотоаппарат.

Вот каким образом я утратил свое одиночество, еще не успев насладиться им.

Река, вдоль которой мы пошли, то и дело круто поворачивала то вправо, то влево, так что поблескивающее зеркало ее упиралось вдали то в заросли ивняка, то в песчаный обрыв. Наконец нам надоело это, и мы решили уйти от реки по первой дорожке. Вскоре вправо на довольно крутой пригорок, заросший дубами, повела тропа. Мы пошли по ней, и через полчаса матерый сосновый лес окружил нас. Безмолвно и тихо было в этом лесу. Там, высоко‑высоко, где яркая зелень сосновых крон оттенялась яркой белизной облаков, может, и бродили какие ветерки, у нас внизу было совсем тихо. В неподвижном нагретом воздухе крепко пахло медом, и некоторое время мы не могли решить, откуда исходит медвяный запах.

Все знают, как красиво и заманчиво выглядывают по осени из темной глянцевой зелени яркие кисточки брусники, словно капельки свежей крови, но мало кто замечал, как цветет этот вечнозеленый боровой кустарничек. Нам и в голову не могло прийти, что вон та невзрачная цветочная мелюзга может напоить огромный бор своим ароматом. Я сказал «невзрачная цветочная мелюзга» и тем незаслуженно оскорбил один из самых изящных и красивых цветов. Нужно только не полениться сорвать несколько веточек, а еще лучше опуститься на колени и бережно разглядеть.

То, что издали казалось одинаковым, поразит вас разнообразием.

Вот почти белые, но все же розовые колокольчики собрались в поникшую кисть на кончике темно‑зеленой ветки. Каждый колокольчик не больше спичечной головки, а как пахнет! Это и есть цветы брусники.

А вот тоже колокольчик, но очень странный. Он совсем круглый и похож больше на готовую ягоду, уже и покрасневшую с одного бока. А еще он похож на крохотный фарфоровый абажурчик, но такой нежный и хрупкий, что вряд ли можно сделать его человеческими руками. Будет чем полакомиться и ребятишкам и тетеревам. Ведь на месте каждого абажурчика вызреет сочная, черная, с синим налетом на кожице ягода черника.

А вот собрались в кисточку крохотные белые кувшинчики с яркими красными горлышками. Кувшинчики опрокинуты горлышками вниз, и из них целый день льется и льется аромат. Это целебная трава толокнянка. Нет, только издали похожи друг на друга боровые цветы. Если вглядеться но тонкости работы, по изящности и хрупкости ничем не уступит брусничный колокольчик другому, большому цветку. У ювелиров, например, мелкая работа ходит в большей цене.

Временами между кочками или пнями попадались аккуратно постланные светло‑шоколадные коврики кукушкина льна, этого непременного обитателя сухих сосновых лесов.

На серой лесной земле, на плотной зеленой дерновинке, светились тут и там небольшие белые‑белые пирамидки. Это кроты разглашают лесную тайну, что стоит этот лес на чистых речных песках.

Попадались и большие поляны, где лес был весь вырублен. Залитые солнцем, паслись на таких полянах маленькие сосенки. Казалось, матерые деревья выпустили своих детишек поиграть да порезвиться, а вот придет вечер – и позовут, покличут обратно под свой темный и мрачный полог.

Одного мы не могли разгадать. Тянулись рядом с дорогой, по обе стороны от нее, необыкновенно ухоженные, разметенные тропы, да еще вроде и присыпанные песком. Думали мы, думали, да так и оставили до случая.

И было цветение сосны. Стоило ударить палкой по сосновой ветке, как тотчас густое желтое облако окружало нас. Медленно оседала в безветрии золотая пыльца.

Еще вчера, еще сегодня утром принужденные жить в четырех стенах, отстоящих друг от друга не больше чем на пять метров, мы вдруг захмелели от всего этого: от боровых цветов, от солнца, пахнущего смолой и хвоей, от роскошных владений, вдруг ни за что ни про что доставшихся нам. Меня еще сдерживал рюкзак, а Роза то убегала вперед и кричала оттуда, что попались ландыши, то углублялась в лес и возвращалась, напуганная «огромной птицей», выпорхнувшей из‑под самых ног.

Между тем впереди, сквозь деревья, сверкнула вода, и вскоре дорожка привела к большому озеру. Озеро это было, можно сказать, без берегов. Шла, шла густая сочная трава лесной поляны, и вдруг на уровне той же травы началась вода. Как будто лужу налило дождем. Так и думалось, что под водой тоже продолжается трава и что затопило ее недавно и ненадолго. Но сквозь желтоватую воду проглядывало плотное песчаное дно, которое уходило все глубже и глубже, и чем больше уходило оно в глубину, чернее и чернее становилась озерная вода.

Были устроены узкие длинные мостки, невдалеке от которых привязанная к дереву дремала на воде плоскодонка. Четко, как нарисованная тушью, отражалась она в коричневатом зеркале озера. На поляне, шагах в тридцати от берега, стоял большой, не старый еще, бревенчатый дом с террасами. На другом берегу озера белелись каменные постройки. Оттуда доносились голоса, обрывки песен, девичий смех.

Неслышно подошел и встал сзади нас человек. Мы оглянулись, когда он кашлянул, и не знаем, долго ли стоял он молча. Ему было лет шестьдесят. Он был брит, сухощав и морщинист, а на голове копна не то курчавых, не то непричесанных волос. Болотные резиновые сапожищи бросались в глаза прежде всего.

– Дворец‑то ваш? – кивнул я на дом с террасой.

– Нет, милый, я ведь здешний лесник, а у лесника какие дворцы. Завхоз был один, вон в той колонии работал. – Старик показал на другой берег озера. – Да, сорок лет работал. И разрешили ему здесь поставить дом. Ну вот он и поставил. На царском месте дом‑то, можно сказать, стоит. А тоже ведь помер, завхоз‑то.

– Давно лесничаете?

– Как же не давно, когда сорок лет. Я еще при хозяине здесь лесорубом работал. Это ведь все Ивана Николаевича Шелехова владение было. Ба‑гатый человек был Шелехов.

– А где он жил, не в тех ли каменных домах, что за озером?

– Нет, милый, в домах монастырь был Введенский, и озеро по нему Введенское называется. Хорошее озеро, рыбное. Вон колышек в воде забит. Поезжай на рассвете с удочкой, привязывай лодку к колышку, и что же – за час конная бадья окуней. Сушью бадья‑то, без воды. Опять же вода интересная. Сделается она к вечеру вроде как кипяченая. У меня от резиновых сапог суставы ломит, так я вечером полазаю босой часа два или три, и опять бегают мои ноги. А другим невдомек, что может быть такое средствие. В другой раз, чтобы попусту не лазать, возьмешь бредешок. И ногам облегчение, и две корзины лещей. Лещ‑то убывает теперь. Леща торфяная вода губит. Задыхается наше озеро почесть каждую зиму, а рыбе это ущерб. Конечно, глубины большой нету, шесть метров – самая глубина. Вон Белое озеро рядом, у того другая стать. Вода – что слеза! И глубины метров тридцать пять будет. Ямой оно, Белое‑то озеро, агромадной ямой. Зато и холодна же вода. Рыба от холодной воды вся и ушла. Видать, подземное сообщение у того озера с рекой… или с морем каким… – И он вопросительно посмотрел на нас, как мы отзовемся на его море. Может, проверить хотел на новых людях правдоподобность самого звучания нравящейся ему невероятной гипотезы. – Да, там уж не полазаешь по воде, чтобы ноги‑то, значит, не гудели.

Как ни забавно было представлять старика, лазающего в течение двух часов по вечернему молчаливому озеру, нужно было вернуть его на то место, с которого он так резво утрусил в сторону.

– Если не в каменных домах, то где же жил твой Шелехов, во Владимире, что ли?

– Во Владимире?! Скажете тоже. Стал бы Шелехов жить во Владимире. В Варшаве, вот где он жил. Но только, скажу я тебе, не жил он, а лежал в параличе. А в лесу своем и в добром здравии не бывал ни разу.

– Как же так, имел такое богатство, такую красоту и совсем не пользовался?

– Зачем не пользовался? Деньги к нему текли. А насчет красот‑то, так ведь их только наш брат лесник в достоверности оценить способен, потому как вся жизнь в лесу. Кошка к собаке и та привыкнуть может, если подольше да сызмальства приучать, а человек к лесу и подавно, то есть так привыкаешь, как к жене или вообще живому существу. Вон сосна, она все одно что живая, с ней поговорить можно.

Мы пошли было от озера, но тут я вспомнил про загадочные тропинки возле дороги и вернулся. Старик посмотрел на меня ласково.

– А это, мил человек, мы от пожару. Вот идешь ты бором, кинешь спичку или окурок, начнется пожар. А как же, непременна начнется! Однако дорожка эта огонь в лес не пустит. Мы, мил человек, блюдем лесок‑то, а как же, очень даже блюдем!

Перед нами встал роковой вопрос: куда же идти теперь, глядя на закатное солнце?

В начале пути, когда отходили от реки, мелькнула в стороне деревенька. Значит, нужно было добраться хотя бы до нее. Теперь нас не прельщали уж красоты леса. Быстро наступающие сумерки подгоняли нас. А когда мы добрались до деревеньки, совсем стемнело. В одном из домов зажегся свет. Набравшись храбрости, мы пошли на огонь.

На этом окончился первый день нашего странствия.

День второй

Бодро, хорошо идти по земле ранним утром. Воздух, еще не ставший знойным, приятно освежает гортань и грудь. Солнце, еще не вошедшее в силу, греет бережно и ласково. Под косыми лучами утреннего света все кажется рельефнее, выпуклее, ярче: и мостик через канаву, и деревья, подножия которых еще затоплены тенью, а верхушки влажно поблескивают, румяные и яркие. Даже небольшие неровности на дороге и по сторонам ее бросают свои маленькие тени, чего уж не будет в полдень.

В лесу то и дело попадаются болотца, черные и глянцевые. Тем зеленее трава, растущая возле них. Иногда из глубины леса прибежит ручеек. Он пересекает дорогу и торопливо скрывается в лесу. А в одном месте к нашим ногам выполз из лесного мрака, словно гигантский удав, сочный, пышный, нестерпимо яркий поток мха. В середине его почти неестественной зелени струился кофейно‑коричневый ручеек.

Нужно сказать, что коричневая вода этих мест нисколько не мутна, она прозрачна, если почерпнуть ее стаканом, но сохраняет при этом золотистый оттенок. Видимо, очень уж тонка та торфяная взвесь, что придает ей этот красивый цвет. Из ручейка, текущего в мягком и пышном зеленом ложе, мы черпали воду горстями, и она оставляла впечатление совершенно чистой воды.

На лесной дороге, расходясь веером, лежали тени от сосен. Лес был не старый, чистый, без подлеска – будущая корабельная роща. В сторонке от дороги вдруг попался сколоченный из планок широченный диван без спинки. Он весь был изрезан надписями. Больше всего стояло имен тех, кто захотел увековечить себя подобным образом. Мы отдохнули на диване, наблюдая, как по стволу сосны с быстротой и юркостью мышонка шныряла вверх‑вниз птичка поползень.

Вскоре окрашенные в белую краску ворота дома отдыха «Сосновый бор» объяснили нам и присутствие дивана в лесу, и происхождение надписей на нем. Нам нечего было делать в доме отдыха, и мы свернули на окружную дорожку.

Километра через два слева потянулись кусты, какие могут расти только по берегам небольшой речки. Из кустов вышел на поляну рослый краснощекий парень. На нем были штаны, закатанные выше колен, и выпущенная поверх штанов широкая белая рубаха. На ногах ничего не было. В одной руке он держал удочку, а в другой – кукан с рыбешкой. Пробираясь сквозь кусты, рыболов осыпал себя росой, и теперь она посверкивала в его волосах. Светилось и лицо парня, довольного своим уловом и тем, что вот посторонние люди видят его улов. А может, просто хорошо было ему на реке ранним утром.

– Как же называется эта водная артерия? – полюбопытствовали мы.

– Это наша Шеридарь, – ответил парень, – с ней не шути, без разбегу ни за что не перепрыгнешь.

– Какая рыбешка водится в вашей Шеридари?

– Э, тут полно всякой рыбы! Есть щука, окунь, плотва, пескарь, язь, красноперка, голавль.

– А налимов разве нет?

– Как же, есть и налимы, вот ведь совсем вылетело из головы. Без налимов никак нельзя.

– Наверно, водятся и ельцы?

– Водятся, – обрадовался шеридарский патриот подсказке. – Вот он, елец‑то, на кукане. Сейчас под Кукуевой дачей в проводку выхватил. Ельца очень даже много.

– Ну, желаем удачи! Время на нас не тратьте, теперь самый клев.

– Не, жена и так небось добела раскалилась. Я ведь утайкой. Надо бы поросенка на базар везти, а я вот на Шеридарь. Ну, да ничего, ушицы небойсь и ей охота.

Мы посочувствовали парню и ушли далеко от него, как вдруг услышали, что он догоняет нас и окликает. Подождали.

– Вот беда какая, совсем забыл…

– Да что забыли‑то?

– Ерша! Ерша забыл! Еще и ерш в Шеридари водится. Ну, будьте здоровы. Хорошо, что догнал, а то ведь вот беда, ерша‑то я и забыл!

Неожиданно кончился лес, и, распахнувшись до дальнего синего неба, ударила в глаза росистая яркость лугов. Сплошные заросли лютика густо позолотили их. Из убегающей вдаль и почти сплошной желтизны кое‑где могучими округлыми купами поднимались ветлы.

По длинной и зыбкой лаве, сделанной из трех связанных бревен, мы перебрались наконец через Шеридарь и пошли направо, держась недалеко от ее берега. Роскошные вначале, луга постепенно перешли в луг умирающий, покрытый кочками. Ведь у луга, как и у всего живущего, есть свои молодость, зрелость, умирание. Щучка и белоус – эти злые враги цветущих лугов – обильно разрослись здесь, закупорив почву своими плотными, теперь уж сросшимися в войлок дерновинками. Из‑под войлока не пробиться цветам.

Солнце начало припекать, ноги разгорячились от ходьбы, и мы приглядывали место, где бы искупаться. Но берег был дурной, метра за два до воды начиналась топь, грязь, да и вода не внушала доверия. На ней местами лежал белый налет вроде паутины, плавали разные палки и бойко бегали водомерки. Наконец попался округлый омуток, метров десять – пятнадцать в ширину. Песчаная отмель резко и косо уходила в воду, обещая порядочную глубину. Подобные бочаги на малых реках бывают очень глубоки и студены, на дне у них, как правило, шевелятся в тине родники. Действительно, вода показалась ледяной, но какое блаженство было шлепать босыми разгоряченными ногами по этой воде. Невольно вспомнились дивные строки поэта:

И сладкий трепет, как струя,
По жилам пробежал природы,
Как бы горячих ног ея
Коснулись ключевые воды…

В незнакомую воду бросаться всегда тревожно, если даже это и Шеридарь. По крайней мере, тревожней, чем заходить в незнакомый лес и город.

У каждой реки есть своя душа, и много в этой душе таинственного и загадочного. Пока не поймешь ее, не почувствуешь, всегда будет тревожно. Мне показалось, что под кустом у того берега обязательно должен прятаться рак. Я переплыл и слазил в нору. Действительно, там был рак. Через этого рака и Шеридарь сделалась ближе, понятней: точь‑в‑точь как на нашей Ворще, раз должен там сидеть рак, значит, он и сидит.

Потом, когда, отдохнув, мы отошли от реки, попалась нам ватага мальчишек. Мы спросили у них, глубок ли омут.

– Что вы, дяденька, вам и по шейку не будет. Самое большое – по пазушки.

Если бы знал я, что в омуте и по шейку не будет, не лезла бы в голову разная блажь про речные души. Раз есть дно, значит, не может быть никакой души, никакой сказки.

На горе, куда нам предстояло подняться, из‑за деревьев выглядывала беленькая церковка с зеленой крышей. От ребятишек мы узнали, что это село Воскресенье.

Дорога в село шла между церковью и пионерлагерем. Слева в пионерлагере за аккуратным забором виднелись разные деревянные горки, качели, турнички. Пионеров самих не было. Наверно, это их видели мы издалека, когда шли лугом.

У церкви ограда наполовину разрушена так, что остались только каменные столбы, а железо пошло скорее всего на подковы в сельскую кузницу. Высоченная нетроганая трава буйствовала за церковной оградой. Но церковь сама и крыша ее были недавно покрашены и выглядели как новые.

Первое, что бросилось нам в глаза в селе Воскресенье, – это отсутствие садов и огородов. Давно замечено, что в лесных местностях, где крестьянам приходилось постоянно бороться с лесом, нет в деревнях ни деревьев, ни садов.

Взять хотя бы республику Коми. Там под окнами избы или сзади нее вы редко увидите дерево. А зачем оно, если кругом тайга! В какой‑то степени это приложимо и к наиболее лесным районам средней полосы. Но чтобы в русской деревне не было даже и огородов, это совсем странно. Каждый дом в Воскресенье стоит как бы на лугу, среди высокой травы и ярких цветов, главным образом лютика и одуванчика.

Мы сели отдохнуть в тень старого тополя под окнами пятистенной избы.

– Старичка бы теперь для разговора, – мечтательно сказала Роза.

И точно, идет вдоль деревни старик. Одна рука заложена за спину, в другой – палка. Спину держит неестественно прямо, словно и правда проглотил аршин. Вообще в передвижении старика ничего не участвовало, кроме семенящих ног. Было такое впечатление, что если старик споткнется, то так и упадет плашмя, прямой и негнутый.

– Здешний, что ли, дедушка?

– Здешний, – ответил старик, а сам семенит, не сбавляя хода, не поворачивая головы, как заведенная игрушка.

– Давно ли здесь живете?

– С самого зарождения, – и продолжает чесать дальше.

– Посидел бы с нами, отдохнул.

Старик остановился.

– Постоять постою, а сидеть мне несподобно.

– Лет‑то сколько?

– Годами я не стар, семьдесят шестой пошел, да вот ноги отказали. Всю жизнь сапожничал, чужие ноги обувал, а сам без ног и остался.

Рассказывал дед охотно.

– Село наше было плотницкое. Все мужики подчистую уходили на сторону – в Москву, в Питер и вообще. Оставались одни бабы. Огородов с садами было не принято иметь. Картошку, лук, огурцы и прочую овошь возили из Покрова, с базара. Правду сказать, народ избалованный был на сторонних‑то рублях, к земле не очень привычный, а сеяли больше «гречан». Ну, после революции все плотники в Москве и осели. У каждого там зацепка какая‑нибудь была. А тут еще раскулачиванием припугнули. Половины села как не бывало. Вишь, одни ветлы стоят, а домов нет. Теперь опять молодежь чуть что в РУ или другие школы. Мало народу осталось, ой мало! Ну пойду, не взыщите, если чего не так. Ноги болят, когда стоишь, а на ходу словно легче.

Старик снова засеменил вдоль улицы.

На выходе из села заметили мы санаторно‑лесную школу, которая теперь, по случаю летнего времени, не работала. Дорога повела нас дальше – то лугом, то полем, то темным лесом.

– Как называется село? – спрашивали мы часа через полтора у девушки, что с трудом выруливала на велосипеде но узкой тропинке.

– Перново, – крикнула девушка на ходу.

Может, ничего не осталось бы в памяти от этого села, кроме его названия, если бы не вздумали мы напиться здесь молока. Потом мы пили молоко в каждой деревне, так что к вечеру, по самым грубым подсчетам, набиралось литра по три‑четыре на каждого. В Пернове мы осмелились спросить молока впервые.

Тетенька, в окно которой мы постучали, бросила шитье (она шила что‑то на машинке) и отправила нас к соседке.

– Уж у нее‑то, наверное, есть. А мы и корову не держим.

Соседка сокрушенно покачала головой.

– Нет, милые, своих шесть ртов, все припиваем. А спросите вы вот у кого. Этот дом тесовый – раз, под красной крышей – два, потом еще четыре дома пропустите, а в седьмом доме поинтересуйтесь: у них и корова есть, и народу мало.

Но и в этом доме, хоть он и седьмой, нас постигла неудача. Там просто‑напросто никого не было дома. Тогда мы стали спрашивать подряд, и в одном месте клюнуло. Старуха лет шестидесяти, плотная и полная, восседала в окне с наличниками, как бы вставленная в ажурную рамку.

– Много возьмете?

– Да хоть пол‑литра.

– Эк вы жадные, стану я из‑за пол‑литра крынку починать. Берите всю.

Она исчезла из окна, и минут десять ее не было. Потом она вынесла нам две литровые банки, в каких обычно продают маринованные огурцы. Я как отхлебнул, сразу понял, что молоко если не на половину, то на треть разбавлено водой, хорошо, если кипяченой. Безвкусная жижа никак не пилась, хоть выливай на землю. Негромко, про себя заговорила Роза:

– Вот бабушка добрая – жирного молока нам продала. А бывают такие бессовестные старухи, не только снятым – разбавленным торгуют. Поболтаешь по банке, а стенки чистые‑чистые остаются. – При этом, конечно, она поболтала молоком по банке, и стенки, конечно, остались чистые‑чистые.

Старуха побагровела.

– Вы думаете, мне деньги ваши дороги? Вот ваши деньги. – И она бросила их на землю, но тут же схватила снова, видя, что Роза сделала некое движение в сторону тех же денег.

– Бабушка, да мы не про вас, мы про тех, бессовестных…

Я воспользовался переполохом и вылил молоко в пыль. Оно долго стояло синей лужицей, не впитываясь и не растекаясь. Мальчик с удочками, лет семи, наверно внучонок, внимательно смотрел на происходящее.

Почти напротив старухиного дома магазинчик. Больше из любопытства, чем из нужды, мы зашли в него. Вот добросовестно записанный мною немудреный ассортимент магазинчика: колотый сахар, рожки, повидло, треска в масле, концентраты пшенной и рисовой каши, сельдь атлантическая пряного посола, соевый белок, сухари (из простого хлеба), конфеты и пряники. Этот магазин отличался от последующих, виденных нами, еще и тем, что повидло в нем не пузырилось и не было на прилавке растаявшей халвы.

Продавщица, молодая женщина, сказала, что хлеб в этой деревенской лавке бывает каждый день. Возят его из Покрова, то есть из ближайшего города. Мы рассказали ей про старуху и про молоко.

– Ах она, старая ведьма! – возмутилась продавщица. Ах она, такая – сякая! Вы бы и не связывались. А у нас в магазине, может, и побольше бы товаров было, да я ведь не продавец, а завклубом.

– Почему же вы встали за прилавок?

– Старый продавец вроде той бабки делал. Мука стоит два сорок пять, а он ее по три десять. Его и посадили. Теперь временно мне приходится торговать.

…С первого дня стало ясно, что идти придется только с утра и к вечеру, потому что уже к одиннадцати часам устанавливалось тридцатиградусное безветрие. Дышать становилось трудно, мы обливались потом, а от спины, когда снимешь рюкзак, начинал куриться парок, словно к ней прислонили утюг. Было решено с одиннадцати до четырех или даже пяти часов лежать в тени, по возможности около речки.

На выходе из Пернова, где так неудачно окончилась первая попытка напиться молока, прямо к нашим ногам прибежала откуда ни возьмись речушка с красивым названием Вольга. Убрать только из слова мягкость – и пожалуйста! – великая русская река. Правда, для того чтобы стать Волгой, нашей Вольге не хватило бы еще кое‑чего. Но это уж дело десятое.

Коричневая водичка пробиралась между луговыми цветами, через кустарники, мимо развесистых ив и ракит, бережно заслоняющих ее от жадного солнца. Сидение наше на Вольге не обозначилось ничем замечательным, разве только тем, что понаблюдали, как шестеро парней возились с бредешком в небольшом омутке. Получасовое старание их увенчалось изловлением щуренка граммов на четыреста и плотицы. Тут подошли двое мужчин, посмотрели улов и серьезно сказали: «Ого, порядочно». Оценка эта, надо думать, определилась не вежливостью мужчин, а масштабами и самой речки, и ее рыбных ресурсов.

Разморенные жарой, с болью во всем теле (еще не втянулись в путешествие), мы побрели дальше. На карте виднелся впереди маленький прямоугольничек – какое‑то Головино. Оно и стало нашей заветной целью на сегодня.

Добрести бы к вечеру до Головина, а там будем ночевать, попросим самовар, отлежимся.

В это время сзади и послышались те звуки, в которых с закрытыми глазами можно узнать урчанье грузовика, пробирающегося по проселку. Все же нужно отдать должное нашей стойкости – никто из нас не поднял руки, чтобы остановить автомобиль.

Из кабины высунулось веснушчатое круглое лицо с улыбкой, что называется, от уха и до уха.

– Садитесь, чего мучиться‑то, с ветерком подброшу.

Мы сели и, не заметив как, оказались в Головине. Только одно место успела сфотографировать память. Начинаясь прямо у дороги, уходила в глубину леса округлая ядовито‑зеленая трясина, а по краям ее все мертвые и мертвые деревья. Сначала маленькие елочки, потом выше, выше и, наконец, большие почерневшие, отравленные ели и сосны. Передние ряды елочек уже и упали в трясину, и тонут в ней. Другие стоят как бы на коленях, по пояс. Само сочетание ядовитой зелени с черным обрамлением оставило жуткое впечатление. Кажется, это было на середине дороги от Пернова до Головина. Мы думали, что впереди будет много еще трясин, и не очень жалели об этой. Но больше ничего подобного нам не попадалось.

В Головине, у крайнего дома, мы расплатились с водителем (он взял с нас два рубля) и пошли вдоль села. Навстречу нам бежала с другого конца женщина в летах, одетая довольно небрежно, босая и, как нам показалось, растрепанная. Она бежала и что есть силы трясла колокольчик, каким в школах собирают детей на урок.

Выбрав дом поопрятней, мы постучались в окно.

– Не пустите ли ночевать?

– А вы кто такие?

– Страннички, с чужбины на родну сторонушку пробираемся.

– Ступайте с богом!

Бог надоумил нас прийти в правление колхоза.

По узкой лестничке поднялись вверх и наткнулись на запертую дверь председательского кабинета. В комнате направо сидели бухгалтер и счетовод. Неважный вид был у этого помещения. Стены закопченные, голубенькие обои висят клочьями. Потолок в середине обуглен, и бумага с него оборвана. Должно быть, к потолку была подвешена лампа, и от нее чуть не случился пожар. На полу похрустывала семечковая лузга.

Сесть нам не предложили. Мы подумали и расселись сами.

Тут внизу раздались брань и крики. Ругалась женщина. Вот она появилась сама. Мы узнали в ней ту, что бегала по селу с колокольчиком. Она‑то и пошла проводить нас на ночлег.

– А вы кто же в колхозе? – полюбопытствовали мы у женщины.

– Бригадиром зовусь. Село‑то эк растянулось. Побегай вдоль него да покланяйся каждому, чтобы на работу шел. Теперь, правда, сами идут, да еще и ругаются, если нарядить забудешь.

– Почему так?

– Денег стали давать на трудодни, поправляться начали. А ведь что было – слезы, да и только! Вы завтра с председателем потолкуйте, он вам все расскажет.

– А зачем вы с колокольцем бегаете?

– На работу колхозников зову. И утром бегаю, и в обед, и при всякой нужде.

– В других деревнях это проще – вешается на столбе кусок рельса или буфер. Подойдет бригадир, постучит железной палкой.

– Не знаю, чего наши думают, конечно, лучше было бы.

– Сами вы чего думаете? Вы же бригадир! Дайте наряд, все и сделают.

Тут мы дошли до места.

На ночлег нас определили в просторный дом, где пахло вымытыми стенами, чистотой.

Молодая хозяйка дома показала нам и сарай с сеном. Но сено было там прошлогоднее, прелое, кроме того, из погреба тянуло затхлой сыростью. Мы остались в избе.

К потолку горницы подвешены елочные игрушки, на стене бумажная тарелка репродуктора, в переднем углу иконы, на комоде патефон и пластинки. Рядом швейная машинка. Во весь пол постланы мягкие коврики, сшитые из разноцветных тряпочных лоскутков. На застекленной дверце посудного шкафа с обратной стороны приделаны картинки: породы кур. На стенах – для красоты – плакаты: жеребец‑битюг Сатир, огромный розовый хряк, плакат с призывом вступать в Общество Красного Креста, плакат, где три пионера держат в руках книжки и улыбаются и, наконец, плакат‑лозунг «Играйте в волейбол!». В окно виден широкий луг, речка и лес позади нее.

Молодайка начала хлопотать с самоваром. В колхозе она не работает, а сидит с детьми. Работает в колхозе тетя Настя – мать мужа.

– А где сам муж?

– Он вообще‑то в плотницкой бригаде – свинарник да овчарник ставят. Теперь в колхозе большое строительство пошло. Ну а сегодня вся бригада поехала рыбу ловить.

– Выходной разве?

– Председатель в Покров уехал, да и жарко работать, вот и ушли на рыбалку. Сейчас придут, выпивать начнут, проколобродят до полуночи.

На столе появился самовар, сахарница с мелкими кусочками рафинада, тарелка с черным хлебом.

Дед мой любил пить чай с полотенцем, то есть он вешал на шею полотенце и пил, вытирая обильный пот, стаканов по пятнадцати. Видимо, осталось что‑то и во мне от деда, потому что полотенце скоро понадобилось. Нужно сказать и то, что целый день мы шли по жаре и что, самое главное, чай был необыкновенно вкусен и душист. Как ни пытались мы выяснить у хозяйки, что за чай, из чего приготовлен и как, она ничего не могла сказать. Твердила только, что чай делает бабка. Вот придет и расскажет, если захочет.

Стало темнеть, и в доме появилась высокая сухая старуха. Это была тетя Настя. Мы так и набросились на нее с расспросами о чае. Она сдержанно улыбалась, довольная, что ее чай хвалят, скромничала.

– Что уж хорошего‑то, листочки пьем.

– Да чьи листочки?

– И земляничные можно пить, и малиновые, а кто любит брусничные, а кто и смешивает.

– Что же, вы сушите их в печке, и все?..

– Было бы очень просто. Тоже надо знать, когда сорвать листочки‑то…

– Вот и расскажите, когда же?

Но старуха ни за что не хотела рассказывать, как она делает столь вкусный чай. Даже в дорогу дала нам горсть, вытряхнув остатки из огромного осьминного мешка, а рассказать не захотела.

Потом у Верзилина я вычитал рецепт приготовления чая из земляничных и малиновых листьев. Но не думаю, чтобы бабка пользовалась таким рецептом.

Верзилинского рецепта нам попробовать не удалось, но должен сказать без преувеличения, что вкуснее бабкиного я чаев не пивал. Замечу также, что он был красивого темно‑золотого цвета.

Часов около одиннадцати, когда мы засыпали, вернулся с работы хозяин. Он включил репродуктор во всю мощь и ушел выпивать. Пришел снова в два часа, а под утро начал стонать и охать: болела голова. Однако, когда мы встали, его не было. Так мы и не увидели нашего хозяина.

День третий

День, насыщенный событиями и впечатлениями, пролетает быстро, но зато потом, в воспоминаниях, он кажется огромным.

День бездарный (если, к примеру, проваляться с утра до вечера на диване) тянется с год, а станешь вспоминать – пустое место, словно его и не было.

Мы жили в путешествии насыщенными днями, и теперь, когда прошло время, кажется, что поход длился не сорок дней, а гораздо, гораздо дольше.

Рано утром, позавтракав молоком с хлебом и яйцами всмятку (это была наша обыкновенная еда и в завтрак, и в обед, и в ужин), пошли искать председателя колхоза.

Возле его избы, в зеленой травке, паслось десятка два хорошеньких желтых цыплят, может быть, цыплята запомнились потому, что председатель пил чай и мы четверть часа ждали его на завалинке. Потом он вышел. Это был мужчина лет тридцати восьми, безусый и безбородый, с розовым лицом. Из‑под верхней губы выглядывала как бы еще одна губа, особенно когда он улыбался. Председатель оказался словоохотливым человеком.

– Ну что ж вам рассказать? Я ведь недавно председательствую – второй год. Колхоз был объединенный, дела в нем шли очень плохо. Вы это знаете: ошибки, культ личности и прочее. Колхозники получали на трудодень сущие пустяки, вот они и разбегались в города, конкретно в Покров, Орехово‑Зуево, Ногинск… А кому некуда было бежать, жили грибами, ягодами, картофелем с усадьбы. На колхозную работу не шли. Земля долгие годы не видела навоза. Скот весь содержался в соседней деревне. Там скотный двор до крыши навозом оброс, а земля истощилась. Коровы давали по четыреста литров в год, то есть курам на смех… Потом начались крутые меры по подъему деревни. Это вы тоже знаете. Тут нужно главное выделить. А главное, на мой взгляд, изменение налоговой политики – раз, повышение заготовительных цен – два, скощение долгов и ссуды колхозникам – три. Взять те же заготовительные цены. Восемь рублей давало государство колхозу за центнер хлеба. А сейчас как‑никак двадцать рубликов. В прошлый год колхоз разъединили, и правильно сделали. Потому что задача объединения – создать большие поля здесь, в нашей полосе, все равно не удается: там овражек, там буеражек, там лесок, там рощица. А руководить хуже – все далеко, все не под руками. При разъединении поступили с Головином несправедливо: выделили нам самых плохих коров, самых старых кур, самых тощих свиней. Поджарые бегали, как собаки.

Ну что ж, начали мы колхоз поправлять. Работать никто не идет, мы – аванс по три рублика на день. Колхозничек зашевелился. На лесозаготовки раньше народ гоняли, а мы говорим: «Ни‑ни!» Кончился год – на трудодень по пятерке. Ого как взволновался народ! Старушке восемьдесят пять лет, а туда же шумит: «Почему работы не даете?» – «Хорошо, – говорю, – бери цыплят на воспитание. С цыпленка платить буду». Что же, взяла бабка шестьсот цыплят. В прошлом году на трудодень по пятерке, а в этом – аванс шесть рублей, а всего планируем по червонцу. Взлет! Так вот и поднимаем…

Скотный двор поставили, овчарник. Теперь за свинарником очередь. Про клевер забыли, какой он есть. А мы теперь клеверок сеем. Десять гектаров целины подняли под эту, как ее… траву… под тимофеевку. Коровы с каждым годом молока прибавляют. Мало, но прибавляют, черт их дери! Теперь вот из Рязанской области в наш колхоз девять семейств перебралось. Значит, и народ прибывает. В прошлый год восемь тысяч рублей израсходовали на питание горожан, что помогать нам приезжали, а теперь своими силами справляемся.

– Почему рязанцы приехали?

– А я завербовал, сагитировал. Так говорю и так: «Давайте в наш колхоз!»

Тем временем мы дошли до мехцехов, которыми председатель обязательно хотел похвастаться.

– Здесь мы делаем дранку для крыш. Стоит она триста рублей за кубометр, а если осиной продавать – пятьдесят рублей, значит, обращаемся мы с осиной по‑хозяйски.

А здесь у нас циркульная пила.

– И леском приторговываете?

Председатель весело подмигнул мне и ничего не ответил.

– А вот была мельница. Когда‑то она работала.

Размытая и разрушенная плотина мельницы (все на той же Вольге) представляла жалкое зрелище. Разваливался и сарай, хранящий еще внутри на перекрытиях толстый слой почерневшей мучной пыли, может быть, двадцатилетней давности. Но сытный и вкусный мучной дух, какой бывает на мельницах, давно выветрился.

– В ближайший год восстановим и пустим эту самую штуку. Пусть крутятся жернова, веселее жить будет.

Председатель был, конечно, хвастун в той части, что приписал себе то, что от него вовсе не зависело. Лесозаготовки отменили сверху, а не то чтобы «у нас ни‑ни», авансирование деньгами колхозников проводилось в масштабах страны, рязанские семьи он не вербовал, они приехали сами, строительство стало возможно благодаря государственным ссудам, а отнюдь не председателевой изворотливости. Но это все мелочи – главное было в том, что колхоз действительно креп.

Ведь мы вышли в поход как раз в то время, когда в деревне начали сказываться результаты государственных мер и постановлений. Забегая вперед, следует сказать, что в каждой деревне мы видели новые скотные дворы, свинарники, овчарники, зерносклады… В каждом, даже очень слабом колхозе (скоро попадется нам такой) чувствовалось оживление, вывозился на поля накопленный за десятилетия навоз, больше доили коровы. Я представил себе такое. Допустим, через сто лет возьмет историк современные нам газеты и начнет выписывать из них только сводки по надою молока в колхозах. Так вот, только по этим сводкам (не зная других событий) он должен будет заключить, что в жизни страны около 1953–1954 годов произошло что‑то такое, от чего коровы (по всей стране) начали давать больше молока.

Мы нарочно не пропустили ни одной деревни и везде спрашивали, так ли это? Да, это было так.

…Развернув карту, мы увидели, что от Головина нет в глубину Ополья, куда мы стремились, никаких дорог и дорожек, а дороги от него идут на город Покров, то есть назад, почти к тому месту, от которого мы вышли.

В нескольких сантиметрах от Головина заманчиво маячило село Жары. Но пространство между этими селами было залито ровной зеленой краской, и только тонюсенькая голубая ниточка некой речки Кучебжи прорезала лесной массив.

А между тем, глядя на карту, было ясно, что Жары для нас – ключ к Ополью, что там мы попадаем на проселки, ведущие к городу Кольчугину, а там не за горами и Юрьев‑Польский – «столица» Владимирского ополья. Это был путь в глубину, тогда как, возвратившись в Покров, мы вышли бы снова на автостраду Москва – Горький, то есть вынырнули бы на поверхность, не успев окунуться.

Вот почему, несмотря на то что головинский председатель сулил до Покрова автомобиль, мы решили форсировать лесное пространство и обязательно выйти к Жарам.

– Не советую, – качал головой председатель. – До Маховой сторожки еще кое‑как доберетесь. А там обязательно заплутаетесь. Нет до Жаров дороги, для нас это неезжая сторона. Зайдете сейчас в лес, ну есть тропа, заросшая, но есть. Потом пойдут тропы вправо, влево, что будете делать? Если же выйти на Кучебжу и продираться до Жаров ее берегом, то это тяжело, потому что продираться придется через кусты, через малинник, через крапиву, через болота. Река к тому же виляет, путь удлинится втрое. Лошаденку я бы вам дал, но на лошади и вовсе не проехать. В иных местах топь не пустит.

Мы все же решили идти.

Тогда председатель велел позвать некоего Петровича, который один знает дорогу и все может разъяснить.

Петрович был заросший щетинкой темноволосый мужик с красным распухшим веком. Он старательно принялся рассказывать все повороты, но потом сам запутался и вдруг сказал:

– Ладно, версты четыре я вас провожу, а там уж и расскажу дорогу. А здесь все одно – собьетесь!

В сопровождении Петровича мы углубились в лес.

Кто хоть раз приглядывался к лесам, тот сразу отличит лес колхозный от леса государственного. В колхозном лесу нахламлено, валяются и гниют сучья, валежник, верхушки деревьев (лишь бы ствол‑то сам увезти), торчат повсюду непомерно высокие пни (была нужда вытаптывать снег да нагибаться до самой земли), там и тут истлевают деревья, которые спилить‑то спилили, но так почему‑то и не вывезли. Деревья в колхозном лесу режут где попало, без системы, молодняк не прореживают. Что уж тут говорить о противопожарных дорожках, посыпанных песком, вроде виденных нами у Введенского озера.

В лес государственный вы входите, напротив, как в хорошо прибранную комнату, в нем просторно, красиво, торжественно. Сучья где попало не валяются, а если они и есть, то в аккуратных кучках, припасенные к сожжению или вывозке. Не встретишь тут и высокого пня, а если и есть пни, то на порубке, когда целые делянки сводятся начисто. Пустые места тут засажены молодыми деревцами, молодые деревца растут по линеечке.

Сначала Петрович вел нас колхозным лесом. В этом не могло быть сомнений. Впрочем, мы больше слушали Петровича, чем смотрели по сторонам: идя с провожатым, не обращаешь внимания на дорогу.

Из разговоров с Петровичем постепенно вырисовывался тип мужика, для которого свет сходится узким клином, а там, в самой узости клина, в самом его просвете, маячит не что иное, как кругленькая медная копейка. Какой бы ни заходил разговор, Петрович умел незамедлительно свести его к одному и тому же.

При заходе в глухой лес от Розы можно было ждать естественного вопроса, и она его вскорости задала:

– А что, волки в этом лесу водятся?

– Полно их, – успокоил ее Петрович. – Да трудно взять. Ко мне прошлый год в сарай забежал. Ну я его и покончил. Молодец волк, сам деньги принес – пятьсот рубликов!

– Наверно, гриба здесь!.. – старался я перевести разговор с неприятной темы о волках.

– Неуж мало! Я один год, вскорости после войны, восемнадцать ведер груздей засолил, и продал я их в одно питательное учреждение за восемнадцать пол‑литров водки.

– Зачем вам понадобилось столько зелья? Да и продешевили…

– Продешевил… Водка на базаре в то время стоила сто двадцать рубликов пол‑литра. Вот и считай…

– И теперь солите грузди‑то?

– Солю. Шофера кажинный раз ко мне заезжают. Закуска нужна шоферам. Супротив же соленого груздя ни одна закуска устоять не может. Те грузди я, значит, меняю у шоферов на колбасу.

Мы помолчали. Среди тишины Петрович вдруг мечтательно вздохнул:

– Глухаря бы добыть!

– Любите эту охоту?

– Как не любить, ежели четыре килограмма чистого мяса, пущай даже по десятке за килограмм…

Когда шли еще луговиной, около деревни, Роза нащипала на ходу крупного сочного щавеля и теперь, вытягивая из кармана по одной щавелинке, ела. Петрович покосился:

– Вот и щавель тоже… Другая баба мешок наберет – четыреста рублей за чулок. Или вот перовскому охотнику повезло…

– Клад нашел?

– Не клад. Рысь на него напала. Сейчас поляна будет, около нее.

– Хорошенькое везенье!

– Как же, ведь рысь‑то он убил. Премия полагается, и шкура цену имеет.

– Петрович, а почему вы эту дорогу лучше всех знаете? – снова я повел подальше от рыси.

– Я одно время здесь в Костино за товарами ездил. Около году. Вот дорога (он показал на заросшие травой, еле заметные колеи), я ее пробил. И повадился я так: из каждой поездки чтобы привезти одно полено. За год я такую поленницу навозил, что ежели бы продать…

Но тут наступил решающий развилок, и мы не успели услышать, что было бы, ежели продать всю поленницу.

– Значит, так, – объяснил Петрович. – Держитесь все время лева, и будет Махова сторожка, а там спросите у лесника. От Маховой сторожки вам чуть побольше половины пути останется. Лоси попадаться будут или там в кустах трещать – не пугайтесь. Лось – зверь смирный. Вот бы свалить – это сколько же пудов одного мясища, да рога, да шкура…

Но мы уже горячо поблагодарили Петровича и оставили его одного мечтать о лосях, которым он задал бы перцу, если бы не было риска платить десять тысяч рублей штрафу за каждую голову. Тюрьмой‑то он, я думаю, рискнул бы – не беда, а вот десять тысяч рублей! – поневоле дрогнет рука.

Петрович ушел обратно, и мы впервые внимательно огляделись. Не то чтобы на каждом суку нам чудились рыси, но лес обступил таким плотным кольцом, так темно было в его глубине и так близко от нас начиналась эта темнота, что подумалось: «А может, прав был председатель, не стоило забираться в такие дебри!» То есть тревожила не сама густота леса или его темнота, а то, что дорожка была еле заметна, а по временам исчезала совсем, шагов пятнадцать приходилось делать наугад, а там вроде и снова обозначалась тропа.

Почти тотчас, как попрощались с Петровичем, попалось топкое грязное место. Мы перебрались через него, прыгая с кочки на скользкое бревно, с бревна на брошенное кем‑то полено, с полена – на трухлявый пень. Перебравшись через топь, пришлось некоторое время искать продолжения дороги, и тут мы увидели, что никакой дороги дальше нет, кроме тропки, протоптанной парнокопытными животными. Тропа выходила непосредственно из трясины.

– Ну да, – сокрушалась Роза, – мы идем по лосиной тропе, а уж она, конечно, приведет не к Маховой сторожке!

– Подожди, может, это шли коровы. Бывает, что в лесу пасется скотина. Теперь ищи на тропе помет. По помету мы живо узнаем, кто здесь ходит. Если увидишь такие продолговатые крупные орехи (перед выходом я полистал Формозова), значит, мы действительно на лосиной тропе.

Продолговатые орехи не замедлили появиться, тропа была усыпана ими. Как ни старались мы найти еще чьи‑нибудь следы, ну хоть намек на ступню человека или лошадиное копыто, ничего не было видно на земле. Была надежда, правда, что лоси приведут к воде, может быть, к Кучебже, и тогда волей‑неволей придется идти по ее берегу.

– Смотри, новый след, – испуганно закричала Роза, – да какой большой!

– Это собачий след, – успокоил я ее, а сам‑то знал, что за собака оставила на влажной земле отпечаток лапы величиной с человеческую ладонь. Матерый серый хищник медленно шел за лосиным стадом: может, отобьется, отстанет глупый лосеночек.

– Давай я лучше прочитаю тебе стихи, – предложил я спутнице, чтобы развлечь и развеселить ее, и, порывшись в памяти, подобрал наиболее подходящее к случаю:

 

Ты идешь молодой и веселый,
Незнакомый с усталостью ног,
Твердо веря, что каждый проселок
Доведет до железных дорог.

 

Ты шагаешь уверенно, зная,
Что совсем не опасен поход,
Что любая тропинка лесная
Все равно до жилья доведет.

 

Но, блуждая по белому свету,
В глухомань и болота попав,
Иногда без следа, без приметы
Пропадает земная тропа…

 

– Ну? – встревоженно спросила Роза.
– Все, больше ничего…
– Спасибо, утешил.
Я и сам понял, что стихи подобрались уж слишком к случаю, да было поздно. Но тут лосиную тропу нашу пересекла узкая извилистая дорога. Она густо заросла травой, колеи ее заполнили молодые, чуть повыше травы березки. Так и убегали они вдаль двумя рядками. Больше стало света и солнца, повеселело на душе. Теперь куда‑нибудь да придем. Поскольку мы все равно превратились в следопытов, начали и тут, раздвигая траву, искать, кто прошел или проехал до нас. Старанья всегда увенчиваются успехом. Вскоре мы обнаружили довольно четкий велосипедный след. Там, где прерывалась трава, рубчики велосипедных шин были очень хорошо заметны, там, где попадалась сыринка, они так и пропечатывались, хоть считай их по штучке. Правда, уменья нашего не хватило ни на то, чтобы догадаться, в какую сторону ехал велосипедист, ни на то, чтобы узнать, давно ли он ехал, ни тем более на то, чтобы определить марку велосипеда или профессию велосипедиста, как это сделал бы, наверно, опытный следопыт, особенно если он из приключенческой книжки.

Потом началась старая порубка, заросшая плотным, как овечья шерсть, кустарником. Стремительно и величественно поднимались из кустарника редкие медно‑красные сосны, уцелевшие от порубки или, может быть, оставленные для обсеменения земли. Свободно гуляет теперь ветер в их высоких зеленых шатрах, ничто не мешает разлетаться семенам далеко по ветру. Стояли сосны далеко друг от друга, разъединенные и словно задумчивые, как могли бы быть задумчивы несколько ветеранов, чудом уцелевших от истребленного, могучего некогда войска. Судя по этим оставшимся красавицам, здесь шумела и гудела, раскачиваясь на ветру, выхоленная корабельная роща.

Жарко и душно стало сразу, как только мы вышли на порубку. Тени не было. Полдневное солнце лилось и лилось на дорогу. Под солнцем ярко светились, соперничая с ним, необыкновенно высокие, сочные и крупноцветные купальницы. Словно желтая роза был каждый цветок. Собранные в букет, купальницы пахли прохладой и речным туманом. Иногда дорога пересекала обширные, в полном цвету и блеске рощицы ландышей. О приближении к такой рощице мы узнавали по запаху за тридцать или сорок шагов. Как и купальницы, ландыши были здесь необыкновенно крупные и сочные. Листья их шириной чуть не в ладонь, цветы величиной чуть не с лесной орех создавали впечатление нездешнего, экзотического растения. Так шли мы часа два или более, не зная, туда ли идем, куда нужно, или все дальше, непоправимо дальше уходим от истинного пути.

Остался не записанным на пленку исторический возглас Колумбова матроса, который заорал вдруг сверху: «Земля!» Так что навсегда неизвестно, сколько страсти и радости прозвучало в том осипшем от жажды голосе. Положение могло бы быть исправлено, если бы при нас находился записывающий аппарат. Не беда, что слово было другое. Роза не успела вспомнить даже, что должна показаться Махова сторожка, и закричала просто: «Изба!». При этом она запрыгала и захлопала в ладоши, чего Колумбов матрос, наверно, не делал. Впрочем, кто его знает!

Махова сторожка и правда оказалась не чем иным, как бревенчатой избой, обнесенной пряслом. Одной стороной она примыкала к лесу, с другой стороны расстилалась обширная цветущая луговина, на дальнем краю которой угадывалась речка. Было видно, как по речке луговина далеко углубляется в лес и вправо и влево. Шагах в ста от избы, на просторе, росла могучая береза. Под тенью этого дерева могла бы расположиться и рота солдат. Тем вольготнее расположились мы двое.

В лесу нельзя было не только что сесть отдохнуть, но даже остановиться, потому что тотчас появлялись рои жирных, неизвестно на чем отъевшихся желтых комаров. Здесь, на луговине, гулял ветерок и, пока мы отдыхали, ни один комар не пропищал над ухом. Одно это было блаженством.

Оборудовав место отдыха, то есть постелив на цветы все, что было можно, мы отправились к избе на разведку. Я заглянул в окно и увидел за столом семерых (нет, не братьев‑разбойников), а просто здоровенных мужиков. Перед ними стояли два алюминиевых блюда, или, лучше сказать, таза, наполненных макаронными рожками, а также несколько крынок молока. Буханки хлеба громоздились одна на другую на краю стола.

В огороде, рядом с избой, работала девушка, надо полагать, дочь лесника. С ней мы и вступили в переговоры. Оказалось, ни самого Махова, ни лесничихи нет дома – они в три часа утра ушли не то сажать, не то окапывать елочки и вот до сих пор не приходили.

– Нельзя ли купить молока и хлеба?

– Молоко, что было, все подала к обеду рабочим (значит, тем, что сидели в избе), а больше еще не доила.

– Когда придет время доить корову?

– Можно подоить сейчас, но парное молоко будете ли вы пить в такую жару?

– Опустите его в колодец, и оно остынет.

– Если вы не торопитесь, пожалуй, я так и сделаю. – И девушка побежала в лес, откуда послышался ее голосок: «Зорька! Зорька, Зорька, куда ты запропастилась, холера!»

Потом зазвенел колокольчик, и Зорька, дородная, важная корова, вышла на поляну. Она шла гордо, как бы сознавая свое великое значение в жизни людей. Ведь сказал же остроумный исландский писатель Лакснесс, что корова по‑прежнему остается более ценным агрегатом, чем, например, реактивный самолет.

– Барыня она у нас, – рассказывала девушка, между тем как первые струйки молока со звоном ударились о дно подойника. – Вон у нее угодья‑то какие. Думаете, она подряд траву ест? Как бы не так. Ходит целый день и выбирает по травке. Там травку сорвет да там листик. Зазналась совсем, воображает! Ее бы на солому на месяцок, небойсь живо бы перестала воображать!

Корова слушала болтовню хозяйки и простодушно жевала жвачку. А между тем в ведре пухла, подымаясь все выше, желтая маслянистая пена – парное коровье молоко, в котором есть все, что нужно человеку для поддержания жизни, и которое обеспечит вам железное здоровье, если вы будете пить его каждый день.

Говорят, что вкус молока и его питательность зависят также от травы, которую корова ест. Значит, Зорька знала, какую выбирать лесную траву, потому что молоко ее было не только вкусно, но как бы еще и ароматно.

Мы сидели под березой четыре часа, отдыхая и наслаждаясь отдыхом. Правда, я отнял у себя минут сорок на то, чтобы сходить на речку. Желтые пятна на луговине оказывались, когда подойдешь поближе, зарослями купальниц, а также козлобородника, который в детстве, помню, мы называли солдатской едой. Его сочные стебли, очень сладкие, брызжут белым густым молоком, которое оставляет черные пятна на лице, на руках, на новой рубашонке.

В нежной розоватости луга повинны были вкрапленные в зелень махровые соцветия раковых шеек.

С приближением к воде менялась растительность. Вот уж показал из травы свои яркие малиновые башенки чистец лесной, выбросила пурпурные стрелы плакун‑трава, мелькнули в кустах белые цветы ясныти. У самой воды остро запахло дягилем и мятой. Высоченные деревянистые стебли зонтичных легко переросли прибрежный кустарник и теперь главенствовали тут, создавая ландшафт.

Как и следовало ожидать, Кучебжа оказалась крохотной лесной речкой с ледяной, почти черной водой. Когда я вступил в воду, нога моя выше колена ушла в пухлый ил, и множество пузырьков с урчаньем вырвалось на поверхность.

Дочь лесника долго и старательно рассказывала нам дорогу и наговорила семь верст до небес и все лесом, в заключение же успокоила:

– Только все равно вам одним не дойти, заплутаетесь.

Тогда мы обратились к рабочим – они давно отобедали и теперь нежились в холодке, куря махорку.

– Ни боже мой! Подождите Махова, он вам расскажет в тонкости, а мы не знаем. Мы ведь покровские, с лесничества. Знаем только, что Потапычева сторожка попадется.

Ждать Махова было некогда. Заночевать в лесу – перспектива неувлекательная.

И опять повел нас велосипедный следок. Мы так привыкли к нему, что, когда встретился развилок и встал выбор, идти ли влево, где не было следка, или вправо, где следок был, мы пошли вправо.

Километра через полтора мы увидели парня в голубой рубашке, сидящего посреди дороги. Возле него лежал велосипед. Парень, обливаясь потом, старательно набивал покрышку травой, выбирая траву сухую, прошлогоднюю.

– Авария?

– Да, проколол вот шину, а залатать нечем. Приходится пользоваться подручными средствами.

– Так ли мы идем на Жары?

– Жары? Что‑то я не знаю. На Костино здесь дорога, а на Жары – не знаю.

– А Потапычеву сторожку знаешь?

– К сторожке вам надо было левей держать. Вы зря сюда свернули. Здесь – на Костино.

Пришлось возвращаться на старое место. Ладно, разгадали зато таинственный велосипедный след. Сделал его зоотехник, находчивый парень в голубой рубашке. Интересно, поможет ли ему сухая трава?

– Придем в Жары, а там, может, ничего интересного нет, – раздумалась Роза.

– И не нужно, чтобы в Жарах было интересное.

– Почему?

– Потому, что мы варим суп из топора. Весь наш поход – это суп из топора.

– Какой еще суп, – возмутилась она, большая специалистка по супам, тем более что мы успели соскучиться по горячему за эти три дня.

– Разве ты не знаешь сказку «Как солдат варил суп из топора»? Ну так слушай.

Остановился солдат на ночлег у одной старушки и говорит ей: «Бабка, бабка, сварила бы суп». – «И что ты, сударик, не из чего варить‑то, не из чего, хоть шаром покати – пустая изба». – «Ничего и не нужно, мы сейчас из топора. На‑ка топор, да обмой его хорошенько». Разобрало старуху любопытство: как это так солдатик суп из топора варить будет? А солдат опустил топор в горшок, кипятит, помешивает, пробует. «Хорош будет суп, бабушка, наваристый, только вот сольцы маловато». Ради любопытства чего не сделаешь – дала старуха соли. Опять солдат дует. «Хорош будет суп, бабушка, наваристый, только вот крупки бы добавить». Не заметила, как дала старуха и крупки. Опять солдат дует, пробует. «Хорош будет суп, наваристый, только бы вот маслица ложечку». Полили и маслица. «Теперь давай обедать», – сказал солдат, вытаскивая топор и пряча его обратно в мешок… Так и у нас с тобой. Может, нет интересного в Жарах, может, и в самом Кольчугине не будет ничего интересного, зато сколько мы видим, слышим, пока идем до тех Жаров или до того Кольчугина!

Заливистый лай собачонки послышался впереди. Это мы подошли к Потапычевой сторожке. Старушка, повязанная черным платком, рассказала, что сейчас будет Колобродово, а там уж и Жары совсем близко. «А лес сейчас и кончится, на краю мы живем, на краю, не сумлевайтесь».

Большая была радость, когда расступились последние ряды деревьев и лесище выпустил нас на волю, на простор полей, кое‑где перехваченных веселыми перелесками. Вот и Колобродово. Женщина лет сорока пяти идет от речки, на коромысле два полных ведра. Когда она подошла к своему дому, мы тоже подошли к ее дому и спросили напиться. Но речная вода была теплая и потому противна. Весь день держалась жара около тридцати градусов. Тут и присели отдохнуть.

У женщины было тонкое продолговатое лицо с большими серыми глазами, но тонкость, нежность лица лишь проступала отдельными сохранившимися черточками из‑под морщинистой огрубевшей маски. Так из груды обломков может высунуться вдруг угол золоченой рамки богатой картины или крыло рояля. Они‑то и расскажут, как было в доме, пока он не разрушился.

– Далеко ли идете? – спросила женщина.

– Верст восемьсот осталось.

– Господи Иисусе!..

Редко стояли дома в Колобродове. Между соседними домами можно видеть две или три ямы, заросшие лопухами и крапивой. Иногда тут же стоит целая печь с трубой, но чаще кирпичи, сложенные в штабель. А то и нет ничего. Два дерева со скворечниками да горькие лопухи. Было похоже это на выпавшие от цинги зубы. Некоторые дома стоят еще исправные, но заколоченные наглухо.

– Мало домов‑то осталось, мало, – подтвердила и женщина. – Все больше после войны разбежались – и в Покров, и в Орехово, и в Ногинск, а то и в Москву. Плохо было у нас в те годы. В Лошаках и вовсе один дом остался. Живет там тетка Поля, теперь в Жары хочет перебраться. Мы ведь объединенные с Жарами. И перевезли бы ее в Жары, да грязь была. А второе дело – мужиков во всем колхозе нет, некому и перевезти. В других колхозах, слышно, на поправку идет, а у нас до такой ручки доведено, что не знаю, как и поправим. Главное – народу нет. Ну, да в Жарах вам лучше расскажут. Там и председатель живет.

Шли мы теперь полевой дорогой. Вместе с нами выбралась из лесов и Кучебжа. Она текла недалеко от дороги, и не было теперь на ее берегах ни дягиля, ни мяты, ни плакун‑травы, ни разных там зонтичных растений – осока да осока росла теперь по ее берегам.

Сгущались сумерки, когда вошли мы наконец в село Жары, которое утром казалось таким недосягаемым. Вдоль села расставлены телефонные столбы, линия уходит за околицу и пропадает за отдельным лесом. Еще бросилось в глаза, что все деревья стоят как деревья, а ветлы пожухли, пожелтели, завяли и резко выделяются среди жаровской зелени. С каждой ветлы, если встать под ветви, капает обильный дождь. Листочки свернулись в трубочки. Если развернуть трубочку, там оказывается некая пена, а в ней червячки. Какая‑то гадость напала на ветлы в Жарах и погубила их все.

Старик, сидевший на крыльце, у которого мы спросили про ветлы, ответил:

– Кто их знает! Все одно, что кипятком ошпарили.

Под правление был занят дом прежнего богача, большой, на кирпичном фундаменте, обшитый тесом. На крыльце, некогда застекленном, осталось одно только матовое, зеркальной толщины стекло, какие бывают в фешенебельных отелях.

В этот предвечерний час в правлении колхоза никого не было. Мы ходили по коридорам и незапертым комнатам, ища признаков жизни.

Наконец в самой дальней комнате мы обнаружили молодую женщину. Она лежала на койке и ласкала маленькую девочку. Разговорились.

– В беду я попала. Вышла замуж в это село, а теперь разошлись. Сама из‑под Кольчугина. У нас там колхозы куда крепче этого. Собираюсь бежать, а председатель уговорил остаться. Ему рабочие руки дороги. Комнату вот в правлении отвел, не знаю, как и быть.

Мы не задерживались в пустом правлении: нужно было подумать и о ночлеге, тем более что усталость брала свое.

Но долго не приходил сон. Закроешь глаза, и подступают из темноты купальницы, ландыши, лосиные следы, густая зеленая хвоя…

День четвертый

Может быть, собравшись в кружок, вспоминают про нас московские друзья: «Да, ушли, и неизвестно, где теперь находятся». Отрешенность эта иногда пугала: случись что‑нибудь в глухом лесу, по крайней мере, два месяца не хватится ни один человек.

«Что‑то не слышно ничего о них».

«Ходят. Затерялись в земных просторах, как иголка, брошенная в омут».

Что значит «ходят»? Это общее слово. Вам не видно в Москве, что в данную минуту мы сидим за чисто выскобленным столом и наслаждаемся утренним чаепитием вместе с хозяйкой дома – тетей Домашей.

Тетя Домаша, или, если хотите, Домна Григорьевна, женщина лет пятидесяти, крепкая и плотная, одета в красное ситцевое платье белыми цветочками. Она важно подносит блюдечко ко рту и, дуя, шумно схлебывает. Одновременно мы беседуем.

– Где правление теперь, жил богатый подрядчик Горшков. В Москве подряды строительные снимал, набирал артели, строил. Усадьба у него здесь хорошая была. Пруд светлый да глубокий. Бывало, гости к нему из Москвы съезжались. Чистые все такие, видно, баре, даром, что сам из мужиков. Ходят, бывало, дождя нет, жара, а у них зонтики. Для красы, значит, или там для авторитету. Если он чужие дома строил, то мог ли себе плохой поставить? Водопровод был, каменные погреба. Чудил, одним словом.

– Вот и берегли бы, если хороший дом достался.

– Какое! Очень много председателев было в нашем колхозе, и каждый временным себя чувствует: все одно, дескать, прогонят. Каждый год – новый председатель. Ну, правда, один хороший попался.

– Председатель?

– А то кто же! Кочнев фамилия была. Этот мог порядок навести, пожалуй, навел бы.

– Отчего же не навел?

– А как стал он брать нас в железные руки, нам не понравилось. Стали жаловаться в район. С районом он не очень ладил. Крупно, одним словом, разговаривал. Дескать, раз вы лучше моего понимаете, становитесь на мое место. Ну и сшибли! А мог бы порядок навести. Правду сказать, тогда и народу было много. На покос выйдем – жуть! А теперь что ж – мостик развалился, починить некому. Председатель теперешний ночью, чтоб от людей не стыдно, сам чинил. Сначала ничего колхоз был, крепкий, хорошо жили. Потом хуже да хуже. Народ и побежал. Тут и дома стали вывозить – в Покров, в Кольчугино. Председатель была Муравьева – сама сбежала. «Где, где председатель?» А она в городе давно. У меня сын живет в Покрове, да нешто ему там слаже – и за квартиру плати, и за харч плати, да он сразу вернулся бы, если бы чего давали в колхозе. У других, слышно, давать стали, а у нас еще плохо. На скотный двор полюбуйтесь. Его не видно, двора‑то, весь снаружи навозом завален. Стены гниют от навоза, а земля истощилась. Кто повезет? А на чем? Две телеги на весь колхоз, да и у них то колеса нет, то подпруги. В этом году все же вывезли несколько возов.

– Что ж новый председатель, хорош или нет?

– Как вам сказать? На ногу‑то он вроде бы ничего, легкий.

Чаепитие окончилось. Мы вышли из избы и сели на траве в тень от дома. Развернув карту, глядели, прикидывали, как будем пробираться на Кольчугино. У соседнего дома сидели на лавочке три старухи. Они говорили о нас.

– Да нет, они рекой шли. Отдыхали около кустиков. А я еще подумала, начальство какое по молоку и мясу.

На велосипеде подъехал к нам мужчина лет тридцати пяти, темноволосый, выбритый, в рубашке с засученными рукавами. Он слез с велосипеда и коротко потребовал:

– Документы.

– Ваши попрошу.

Документов у мужчины не оказалось.

– Я председатель здешний. Вон хоть тетя Домаша подтвердит.

Дал ему паспорта, но он и смотреть на них не стал.

– Эти документы мне не нужны. Я хочу знать, кто вы такие.

– Там все видно: граждане Советского Союза, пол, возраст, брак, все проставлено.

– А на каком основании здесь? Что за карта?

– Путешествуем. По карте сверяемся. Разве запрещено?

– То есть как путешествуете? Зачем? Кто послал? Чего в тетрадь записываете?

Чтобы закончить дело, я показал председателю корреспондентское удостоверение журнала «Огонек», а также членский билет Союза писателей.

– Н‑да! А из Покрова никакой бумаги не имеется? Это все не то. Фикция! Должна быть бумага из Покрова.

Все же вскоре поладили. Председатель сел рядом с нами.

– Вот вы ходите, интересуетесь, пишете, – говорил Федор Яковлевич. – Увидели плохой колхоз – и сразу в тетрадку: «Председатель никуда не годится!» Встать бы вам самим на мое место. Да я тридцатитысячник. Приехал из города дела поправлять. Но вы мне людей сначала дайте. С кем поправлять‑то? У колхоза долг государству триста тысяч рублей из года в год переходит. В наличности же – ноль‑ноль копеек. Дали ссуду на строительство скотных дворов, но пришлось эти деньги истратить на инвентарь, на семена, и вышло, что ни дворов, ни денег. Аванс нужно платить колхозникам. Ну дали за апрель по три рубля. Теперь второй месяц не плачу. Нечем. Было у меня на книжке своих одиннадцать с половиной тысяч рублей. Накопил, пока в городе жил. Отдал я эти деньги в колхоз. Все равно, что слона горошиной накормить захотел. Опять же картина: ни у меня этих денег, ни в колхозе.

– Как дальше будете?

– Не знаю. Хоть бы лесу кому кубов сто продать. Никто не покупает. Машина есть в колхозе, посылаю ее на сторонние заработки. Подработала она пятнадцать тысяч рублей, зато свои дела стоят. Земля пять лет не унавоживалась. Тетя Домаша у меня самая активная рабочая сила, можно сказать – опора колхоза. Захромала вот третьего дня. Так что нечем у нас интересоваться и нечего тут записывать. Шли бы дальше!

Понимать колхозные дела в Жарах нужно было так: те условия, о которых говорил головинский председатель – изменение налоговой политики, повышение заготовительных цен, государственные ссуды, введение планирования снизу, авансирование колхозников деньгами, – все эти условия являются объективными, равнодействующими для всех колхозов страны. Но колхозы разные. Можно равномерно полить пересохшую грядку живительной влагой. Все же растения посильнее отудобят в первую очередь, растения послабее дольше не наберутся сил, им труднее будет перейти к росту и расцвету. Колхоз в Жарах и есть такое очень слабое растение. Может быть, для таких колхозов нужны еще и другие радикальные меры.

Напрашивался и еще один вывод. Вовремя, очень вовремя были приняты меры по подъему сельского хозяйства!

…Тетя Домаша обмолвилась словом, что Жары славились своими горшками. И тут я вспомнил, как, бывало, отец приезжал с базара и расставлял на лавке горшки. Они были легкие, звонкие, в них виднелись остатки соломы. От огромного (на всю семью щи варить) до копеечного – на детскую кашку, они стояли рядком, такие чистые, такие вроде бы хрупкие, что не только в печку сажать, а и в руки взять боязно. «Чьи горшки‑то?» – спрашивала мать. «Жаринские…»

– Есть тут один старичок, который все помнит. У него председатель колхоза на квартире стоит, – пояснила нам тетя Домаша.

Двинувшись вдоль села, мы зашли в магазин и увидели старика такого старомодного, что хоть картину пиши.

Бодрый, с белой небольшой бородкой, в высоком картузе с лаковым козырьком, в темной рубахе, перепоясанной крученым поясочком (только бы еще гребешок к пояску), он покупал соленую треску, брезгливо поворачивая ее за хвост то на ту, то на другую сторону. Таким я всегда представлял себе деда Каширина.

Мы почти не сомневались, что это и есть дедушка Антон, «который все знает», но все же спросили:

– Не знаете ли вы того дедушку, у которого председатель живет.

– Ступай скорей, сейчас он уедет.

– Нам председатель не нужен, нам хозяин его.

Дед растерялся и тут же признался чистосердечно:

– А я думал, до конца жизни никому больше не понадоблюсь.

Пошли с ним по селу. Деду Антону было теперь семьдесят шесть лет. Он производил впечатление сдержанного, воспитанного человека, привыкшего и уважать других, и требовать уважения к себе. Да, он работал мастером на гончарном заводе. А всего заводов в Жарах было пять. Производили в год до трехсот тысяч штук разных изделий: плошек, крынок, пирожниц, кружек, горшков, цветочниц… Работало по гончарному делу шестьдесят пять человек. Зародилось дело при прадедах. «Мы, молодые, уж не помнили», – так и сказал про себя – «мы, молодые!». Были в селе три чайные с гостиницами. Почему нарушилось дело? – первое – упал спрос. Все больше теперь алюминиевая посуда пошла да чугунная. Завод к тому же начал переходить из рук в руки. То его району передадут, то опять колхозу. Лет пять назад один начальник решил из местной глины черепицу делать. Позвали деда Антона. «Скажи, годится ли глина?» Дед Антон закрыл глаза, растер глину в щепотке и говорит: «Не годится!» Тогда сочли деда Антона вредителем, сующим палки в колеса районного прогресса. Черепица все же не получилась.

Тем временем мы пришли на место бывшего завода. Сохранился низкий длинный навес на столбах, остов обжигательной печи и груды черепков там и тут.

Обратно шли не селом, а задами, через цветущие залоги.

– Так, – говорит дед Антон. – А вы, значит, путешествуете. Ну да, ну да… Путешествуете. Чем уж вы там заряжены – нам неведомо, а вроде бы путешествуете.

Вдруг он обернулся, снял картуз и широко повел рукой:

– Простору‑то сколько, а?

Желто‑розовые луга под порывом ветра всколыхнулись, прокатилась по ним голубая волна, словно поклонились травы старику за то, что заметил их. Дыханьем, всем существом чувствовалось, что от самой желто‑розовой луговины до самого синего неба нет в воздухе ни одной пылинки, ни одной соринки – ничего вредного человеку.

– Куда уходят с этих‑то воздухов! Нельзя землю бросать. – Старик вдруг возбудился, выпрямился, глаза заблестели, голос окреп. – Нельзя золото бросать. Ведь это золото, золото! – И он снова водил рукой по окрестным залогам. – Придет время, спохватятся… Поймут… Все вернутся к земле. Нельзя бросать… Золото…

Потом он, спохватившись, надел картуз, строго откашлялся и пошел вперед, не оборачиваясь. Когда мы прощались, никакого огня, никакого воодушевления в глазах у него уже не было.

– Значит, путешествуете? Ну да, ну да, а чем уж вы там заряжены…

 

Города как магниты. Поезжайте в северные области: в Новгородскую, Псковскую, Вологодскую. Там только и слышишь: Ленинград, Ленинград, Ленинград! Работать устроился в Ленинграде. За покупками поехал в Ленинград. Учиться буду в ленинградском институте… Огромные пространства нашей страны незримо разделены на поля притяжения больших городов. Подобно тому как сила магнита притягивает к себе железную опилочную мелочь, города втягивают, всасывают в себя людей, живущих на прилегающих пространствах.

Но и каждый маленький городок, который сам подвержен тяготению, тоже магнит. На что уж мал Покров, а сколько мы слышали, пока шли через его «магнитное поле»: люди выехали в Покров, сын живет в Покрове, председатель скоро вернется из Покрова, хлеб в магазин привезли из Покрова…

Но вот в Жарах мы впервые услышали новое слово – Кольчугино, и стали слышать его все чаще и чаще. Значит, где‑то здесь мы и переступили незримую линию. Постепенно сложилось впечатление, что все дороги, по каким бы мы ни пошли, все равно приведут в Кольчугино.

Одна из них, широкая и прямая, рассекала молодой березовый лес. Хоть бы один листочек шевельнулся у березы, хоть бы легкий ветерок проскользнул мимо, хоть бы на минуту прикрыло облаком разомлевшее солнце! Тянуло спрятаться в тень и переждать жару, но в тени под березами, может, и не так жгутся прямые солнечные лучи, зато там душно, меньше кислорода, больше влаги. К отсыревшему телу так и льнут комары, а тут еще появились слепни, да так много, что идешь, машешь руками, а руки сами наталкиваются на эту нечисть и отшвыривают ее. Но глаза страшатся, а ноги делают. Вон кончился березовый лес. Вот кончается и поле. Для леса жара – беда не смертельная. Полям приходится хуже. Растения приостановили рост и переключились на жестокую экономию влаги. Для них это как блокада, и вопрос решается так же, как при блокаде: что придет скорее – смерть или подмога, избавленье, жизнь, в данном случае в виде дождей.

Ни одной чайной не попалось пока что на нашем пути. Молоко с хлебом и яйца всмятку стали надоедать. Зеленый лук с солью вносил некоторое разнообразие в наше меню, но нам хотелось супу, примитивного горячего супу из картошки. Конечно, если бы мы остановились в какой‑нибудь деревне на неделю, был бы нам и суп, была бы и каша. А так не пойдешь же в крестьянскую избу просить супу. Каждая хозяйка варит его с утра в русской печи, и только на свою семью. Надежда была на чайные. В Воспушках, говорили, должна быть чайная, и мы спешили туда. Еще по одной причине нужны были Воспушки. Выйдя в поход на высоких каблучках, Роза большую часть пути шла босиком и теперь совсем обезножела. Захудалая лошаденка, запряженная в телегу, была пределом мечтаний Розы.

Воспушки – село длинное, построенное в две улицы. Видно, как торопливо оно латается, подрубается, обновляется, строится, наверстывая упущенное за свои худшие годы, В каждом доме что‑нибудь было новое. Там – крыльцо, там – терраса, там – три нижних венца, там – крыша, там – наличники, там – забор, там – двор, там – ворота, а там – и весь дом. Срубов пять или шесть стояли на улице, приготовленные к превращению в дома. Кое‑где белые, смоленые лежали бревна, приготовленные к превращению в срубы. А там – доски, которыми завтра обошьют крыльцо, а там – тес, в который завтра оденут избу.

На улицах не то что в Жарах – оживление. Нарядные девушки ездят на велосипедах и ходят пешком небольшими группами.

Дом, где помещается чайная, пожалуй, исключение: ничего нового не видно в нем. Мы устремились в дверь, но, увы, она была закрыта изнутри. Тогда я в отчаянии полез в открытое окно и увидел пустую комнату, застланную газетами. На табуретке стояла женщина и большой кистью водила по потолку.

Усевшись на крыльце сельсовета, мы думали, что нам попросить в первую очередь у местных жителей: горячего супа или лошадь. Но тут подошла женщина и бросила мимоходом:

– Чего сидите? Чай, нынче воскресенье, нет никого. И в метеесе выходной, и в колхозе. Приходите завтра.

Рюкзак сразу стал тяжелее, словно в него добавили пару увесистых кирпичей. Ноги заболели шибче. Настроение упало.

На выходе из села открылись направо и налево чудесные виды: большие пруды, зарастающие травой, кувшинками, осокой, рогозом, остролистом. И по берегам прудов и на островах – развесистые деревья. Пруды эти вернее было бы назвать болотами, но все же сверкали белизной облаков и синевой небес открытые участки воды.

Мы замедлили шаг, и скоро нас догнала молодая женщина. Она рассказала, что были здесь пруды с водопадами, беседками и лебедями. Достались селу после барина (вон его дом на горе), и был еще до войны некий председатель сельсовета, который принял «мудрейшее» решение разрушить плотину и спустить воду. Имел ли он далекую мысль реконструировать данный объект на новый лад история умалчивает, так или иначе, ничего, кроме болота, не получилось. Председателя этого мало кто и помнит (сколько их сменилось за это время!), а вот дело рук его живет. Впрочем, не поздно было бы и теперь взяться той же МТС вычистить пруды, поставить плотину, вернуть земле и людям ее красоту, оздоровить место, что вот‑вот и станет очагом малярии.

Над прудами – парк. Тоже некому руки приложить, каждый считает, что не его это дело. В парке деревья со всего света, говорят – шестьдесят видов. Мы сунулись было в него, но как скоро попали в заросли крапивы, то и вернулись обратно.

Барский дом, где МТС, еще исправен. Но каменные службы, которые могли быть весьма полезны машинно‑тракторной станции, совершенно разрушены, как если бы подверглись бомбардировке.

Сами так разрушиться они не могли, значит, их разрушили. Но зачем?

Так в Снегиреве, где было имение Салтыковых, не осталось от дворца и целого кирпича: все было превращено в груды мелкой щебенки, которая уж и не проглядывает теперь сквозь разросшиеся, одичавшие кусты сирени.

Большее торговое село Черкутино долгое время выглядело как после бомбежки. Но вот нашелся хороший председатель колхоза, Клепиков, и лишенные крыш кирпичные остовы двухэтажных домов стали лататься, чиниться, приводиться в порядок. Когда я впервые увидел это, мне подумалось: значит, и правда пошли в гору дела колхоза, если дошел ряд и до этих домов.

Почему бы и в Воспушках МТС не взяться за восстановление каменных служб? Ничего, что они были барские, сгодятся и в нашем хозяйстве.

…Потом по дороге мы купались в маленькой речке под названием Большая Липна. В ней, несмотря на знойный день, текла студеная вода, потому что большую часть своей жизни Большая Липна проводит в лесах, а здесь, где мы купались, только ненадолго выбежала на луговое раздолье и не успела еще обогреться.

Потом мы снова шли. Из леса, почти под ноги нам, выскочила лисица. Она была тощая и безобразная. Шерсть на ней висела клоками. И ей было жарко.

На исходе дня лесная дорога сбежала в глубокий овраг, круто повернув вправо, выскочила стремительно наверх и, не разобрав за деревьями, врезалась в большое село – Караваево, пропоров его насквозь от околицы до околицы. Дома все каменные да каменные: было раньше Караваево торговым селом. Сидят на лавочке перед домом женщины, всматриваются в нас: что за люди, вроде нездешние.

– Бабоньки, где бы ночевать устроиться?

– А вы кто такие будете?

– Люди.

– От какой организации?

Ого, грамотный народ!

– Мы сами, без организации.

– Как так без организации, этого не бывает.

Кое‑как отыскали мы заместителя председателя колхоза, и он устроил нас на ночлег в небольшом деревянном домике с двойными зимними рамами. Было в доме душно и жарко. Но через минуту Роза уже спала, постелившись кое‑как на полу. Тем не менее в ее дневнике за этот день впоследствии была обнаружена запись: «Сегодня первый день начинает зацветать ромашка. Уже обозначились белые лепестки, но они еще как бы собраны щепоткой. Завтра, наверно, раскроются. Второй день цветут колокольчики. Видела гвоздичку, у которой из всей звездочки выпрямился пока один яркий лучик».

День пятый

Ранним утром, когда все спали, я вышел на цыпочках из душной, жаркой избы и как будто не на улице оказался, а вошел в тихую, неизъяснимой прозрачности солнечную воду – такая охватила свежесть. Трава еще не обсохла от росы, хотя блистания росного, когда висят на траве крупные седые капли, уже не было.

С главной улицы тихого села повела тропинка в проулок, под гору. Гора становилась все круче, и вот впереди сверкнула затуманенная река, а за ней запереливались красками уходящие в далекую даль луговые просторы. Это Пекша, первая порядочная река на нашем пути!

По бережку, по бережку добрался я до мельничной плотины, которая теперь была прорвана. Вода обрушивалась на торчащий из прорванного тела плотины лозняк и, падая, дробилась о него так, что по тихому мельничному омуту ниже плотины плавали клочья пены. Ивняк повис над омутом. Ни один рыболов не мог бы смотреть на это спокойно. Именно такие мельничные омуты описываются в рыболовных книгах как самое верное и надежное пристанище рыб.

Не успел я прыгнуть в воду и проплыть хотя бы двадцать метров, как к реке подошел молодой парень, он сел на траву и стал расшнуровывать башмаки.

– Рыбищи, наверно, тут, – осведомился я, когда парень подплыл ко мне, – прорва!

– Что вы, нет ни одной рыбины. Кольчугино в верхах стоит – вся рыба передохла.

Одевались мы вместе. Парень оказался заведующим сельским клубом. Звали его Володя Сахаров.

– Я слышал, вы всем интересуетесь? – спросил он. – Пойдемте склепы смотреть.

– Какие склепы?

– Настоящие, фамильные – графов Апраксиных, князей Воронцовых.

В прицерковной траве валялись и то и дело попадались нам под ноги то черепная кость, то бедро, то обломок человеческого таза. Там и тут виднелись в высокой траве опрокинутые каменные памятники. Удалось разобрать несколько стершихся, забитых землей надписей: «Секунд‑майор Андрей Алексеевич Кузьмин‑Караваев, Владимирской губернии предводитель дворянства. С 1797 по 1802 год…», «Действительный статский советник граф Николай Петрович Апраксин…», «Князь Константин Федорович Голицын, помяни его господи, когда придешь во царствие твое…».

– А вот здесь, – объяснил Володя Сахаров, когда мы снова вылезли на солнце, – стоял памятник князю Воронцову, и пошли слухи, что под памятником тоже склеп, а в склепе сам фельдмаршал Воронцов при золотой шпаге. Наши сельские, однако, не додумались, а может, не посмели, зато посмели приезжие киномеханики. Ночью они начали копать землю и наткнулись на кирпичную кладку. Потом в кирпичной кладке обнаружилась железная кованая дверь на замках. Замки, конечно, сорвали, открылся ход в темноту. Правдивые ходили слухи. Действительно, лежал в склепе фельдмаршал Воронцов. Остались от него эполеты, ботфорты с длиннющими узкими носами и шпага, но, увы, стальная. Тут приехал милиционер. Эполеты и шпагу он отобрал и увез с собой, а ботфорты все валялись. Их сельские ребятишки примеряли на свои ноги. Вот сколько старины в нашем Караваеве, – заключил Володя. – А то еще в Митине – рядом село – стали пень корчевать, а в корнях – бочонок с вином.

– Выпили?

– Знамо, выпили, не выливать же. Там именье барское, в Митине, теперь больница в нем. Не так давно повадился бывший барский управляющий. «Возьмите, – говорит, – меня завхозом. Привык, – говорит, – к этим местам. Молодость здесь прошла, и умру здесь». Не взяли. Раза четыре из Москвы наезжал, а не взяли. Такая мысль есть, что знает он, где клад в именье закопан. Ему ведь там все уголки‑закоулки знакомы. Видать, хитрый старик. Дескать, устроюсь кладовщиком и достану.

– А может, и правда на места молодости потянуло?

– А хоть бы и так. Места его молодости лежат совсем в другой стороне. У нас, в Советском Союзе, их нет. Конечно, можно бы и взять его завхозом, но ведь он для нас вроде привидения – выходец с того света. Мы только из книжек Тургенева про управляющих слышали. А тут, пожалуйста! Да и что ему среди нас, живых современных людей, делать? Как хотите, а, на мой взгляд, правильно его не взяли.

Пока мы занимались склепами и разным гробокопательством, утро кончилось. Володя потащил меня в клуб показывать архивы сельской библиотеки, основанной еще в 1898 году. Нужно было читать какие‑то пожелтевшие счета и отчеты, где значились все расходы библиотеки с точностью до копеечки.

Володя показал списки книг, поступающих ежемесячно. Тут была и художественная литература, и политическая, но больше всего сельскохозяйственная, которую в деревне, кстати сказать, читают мало.

– Библиотека ваша, конечно, выросла с тех пор?

– Еще бы не вырасти! Когда копаешься в этих отчетах, разные мысли приходят. Бедные они были по сравнению с нами, это верно, но главное не в бедности. Как думаете, в чем главная разница между их старой библиотекой и нашей новой?

– Ну, книг, наверно, больше стало…

– Книг, конечно, больше, но это не закономерная разница, случайность. Библиотека их могла бы быть и обширнее.

– Ну, книги, наверно, не те были. Все‑таки много новых книг с тех пор написано.

– Не там копаете, – смеялся Володя Сахаров, все скрывая от нас свою загадку. – Это все незакономерные разницы.

– В чем же все‑таки закономерные‑то?

– В главном, для чего и есть наша библиотека, – в читателях. Кто был читателем в прежней библиотеке? Пять‑шесть человек из всего села, никак не больше. Дьячок, да попадья, да волостной писарь, да Крашенникова дочки – вот и весь состав. Остальные – безграмотные, да и не до книг. Теперь же наши читатели – все село от мала до велика. Старушка какая‑нибудь, старичок седенький – туда же, очки на нос, и пожалуйста ему последнюю новинку. «А нет ли, – говорит, – у вас Вернада Шова, который из английской жизни все описывает?» Значит, подавай ему Шоу – и никаких гвоздей. Вот в чем главное, – довольный, засмеялся Володя. – Читателей сколько стало у нас, да и они не те. И так, наверно, по всей стране, по всем библиотекам.

А в это время в доме, где мы остановились, шел интересный разговор. Хозяйка, женщина лет пятидесяти шести, с усталым, несчастным и как бы окаменевшим в несчастье лицом, рассказывала свою жизнь. У нее было трое детей: старшая дочь, теперь бы ей было тридцать три года, погибла во время войны; младшая – лесотехник, живет в Волжске; сын работает в Донбассе.

Но вот Роза спросила хозяйку, есть ли у нее муж и что за мужчина сидел вчера в кухне. Я тоже обратил внимание на этого мужчину. Он сидел на лавке, облокотясь на колени, и курил махорку. Тощее лицо его со впалыми висками и щеками показалось мне липким, как бы туберкулезным. Впечатление усугубляли жиденькие, словно прилипшие к черепу волосы. Было ему около шестидесяти лет.

– Не знаю, как назвать его, – печально вздохнула женщина. – Муж он был мой, тридцать шесть лет хорошо жили. А потом задурил, спутался с девкой из соседнего села.

– Молодая?

– Дочери его первой ровесница – с двадцать третьего года. Пять лет волынил. То к ней уйдет, то опять ко мне. А вот уж два года, как совсем ушел. Он‑то, может, за молодостью погнался. Ее не пойму, что ей в нем, молодой да здоровой, ведь не знаю, чем и скрипит.

– Вчера‑то навестить приходил?

– Квартирант он у меня теперь. Живет у нее, а работа его здесь, в Караваеве. Пекарь он в пекарне незаменимый. Попросился на квартиру – не отказала, будь он проклят!

Признаться, нас удивил такой поворот в событиях. Любовные и семейные драмы разнообразны, и нет двух похожих. Но чтобы из мужа на тридцать восьмом году супружества превратиться в платного квартиранта, – согласитесь, такое случается не часто.

 

Алексея Степановича Глинкина мы нашли в правлении колхоза, в двухэтажном каменном помещении.

– Что же, если спутница обезножела – поможем. – И тотчас дал распоряжение запрягать лошадь.

Было в этом правлении чисто, прибрано, аккуратно, не то что в Головине или в Жарах. Далеко ли ушли мы от Жаров, а какая большая разница.

– У нас дела не плохи, – подтвердил и председатель. – То есть хвалиться особенно нечем, но растем. В этом году надеемся шестьсот тысяч дохода получить. Но для нас это не средства, нам нужен миллион.

Я не мог спастись от литературной ассоциации и шутливо спросил:

– Вам как его, по частям или сразу?

Может быть, Алексей Степанович тоже читал «Золотого теленка» и принял игру, а может, так совпало, но он ответил:

– Мы бы взяли и по частям, но нам нужно сразу. Да вы не смейтесь. Через год будет у нас этот миллион. Каждая корова, если считать с тысяча девятьсот пятьдесят третьего года, стала доить на шестьсот литров больше. Кроме того, коров у нас было пятьдесят, а теперь сто пятнадцать. – Тут председатель опять вздохнул. – Но нам нужно двести двадцать пять. Сад колхозный на тысячу деревьев мы разбили. Тоже доход будет приносить. Строительство, можно сказать, все осуществлено. Овчарник, свинарник, зерносклад, овощехранилище, скотный двор… Весь колхоз радиофицирован. В пяти деревнях из шести уже есть радио. Вот объединение, нужно сказать, нас подкузьмило. Увлеклись. Подошли шаблонно. Давай создавай гиганты! И получилось так, что земли наши теперь Пекша делит. Это такое неудобство, что хоть снова разъединяйся. Да… Ну, авансик, конечно, аккуратно даем, по два рубля на трудодень. Колхозники оживились, избы свои начинают латать, подрубать, прихорашивать.

– Вы говорили, что коровы на шестьсот литров стали больше доить. А почему?

– Во‑первых, просто потому, что внимание обратили, добиваться начали удоев‑то. Было так, что никто никогда не интересовался, сколько доит корова. Шла доярка от коровы к корове, да в одну бадью все и сдаивала. Теперь не то, теперь граммы считаем и за граммы эти боремся. Активность началась.

– Вику не сеете на зеленый корм?

– Вику! – У председателя просветлело лицо, как будто вспомнил о чем‑нибудь из безвозвратного золотого детства. – Вывелась вика у нас. В этом году не удалось семян достать. Но мы обязательно достанем. Вика! Питательность какая! Вкус, витамины, и земля одновременно удобряется, а не наоборот. Затраты труда никакой. Бросил семена в землю и жди урожая. Подсевай в разные сроки – самый лучший зеленый конвейер, не надо никакой… – Но тут председатель не то поперхнулся, не то помешал ему вошедший колхозник.

Так мы не узнали, чего не надо. Колхозник сказал, что лошадь запряжена и можно ехать.

 

Прихотливо извивающаяся линия маршрута ползет по карте за нами следом. Глубоко уже врезалась она во Владимирские земли и врезается с каждым днем все глубже и глубже. Нельзя представить, что лишь четыре дня назад выехали мы из Москвы. Кажется, прошло с тех пор не меньше двух недель, так много впечатлений легло между нами, едущими сейчас на телеге по селу Караваеву, и тем деревянным мостом через реку Киржач, от которого начиналось странствие.

Два паренька лет по двенадцати едут с нами за возчиков. Одного зовут Коля, другого Николай. Так они просили называть их, чтобы не было путаницы. Оба они одного росточка, оба русоголовые, бойкие, смышленые. Кажется, и разница вся между ними только в произношении их тоже одинаковых имен. Чувствуется, что и Коля и Николай нетвердо знают дорогу и волнуются, как бы не завезти чужих людей куда не следует.

– Главное, на Троицу не попасть, – шепчет Коля. – Через Троицу в два раза дальше будет.

– Не попадем, – шепотом отвечает Николай. – Правей держать будем и не попадем. Тпру!.. Травки подбросить, чтобы помягче.

Мальчики уходят в кусты и возвращаются с двумя охапками мягкой, сочной травы, перемешанной с цветами. Они разравнивают ее по телеге.

– Устраивайтесь как следует, – по‑хозяйски предлагает Коля.

Едем не спеша. На горе, где лошади потяжелее, я спрыгнул с телеги и пошел тихонько сзади. Коля с Николаем переглянулись и тоже слезли с телеги. О чем‑то пошептались. Должно быть, такого поступка они не ожидали от городского человека и теперь срочно исправляли свое коллегиальное мнение о нем. Где им было знать, что я умел уж ходить за плугом, когда их еще не было на свете. Так и едем – по ровному месту на телеге, в гору пешком, а под гору – так и трусцой, при этом Николай крутит над головой конец веревочных вожжей и кричит: «Эй, она царя возила!» Лошадь трусит и недоуменно прядает ушами. Она явно не может припомнить подобного случая из своей биографии.

Плывут навстречу перелески, осталась позади старинная дубовая роща с развалинами церкви, заложенной будто бы Иваном Грозным, когда шел он воевать Казань, и вскоре мы въехали в самый настоящий колхозный лес. Все в нем перепутано настолько, что без топора и не продерешься сквозь чащу. Хотя бы путные росли деревья, а то так себе, все больше осина. Видно, что здесь между каждыми двумя деревьями идет борьба не на жизнь, а на смерть, и, в сущности, перед нами не просто лес, а поле битвы, не прекращающейся ни днем, ни ночью.

Дорога становится все уже. Теперь нельзя ехать, не подобрав ноги на телегу: оцарапает колени, еще и прижмет и прищемит между наклесткой и какой‑нибудь истлевающей на корню осиной.

Чем дальше мы ехали по узкой и тесной дороге, по которой до нас вряд ли кто проехал в предыдущие два месяца, тем тревожней перешептывались Коля и Николай.

– Куда‑нибудь вывезет, – доносились обрывки разговора.

– Только бы на Троицу не попасть!

– Теперь хоть бы и на Троицу – все деревня!

Дорога шла под гору. Земля под колесами отсырела. Далеко впереди забрезжил свет, и Коля с Николаем повеселели.

Широкая, метров двести, река цветов и травы пересекала лес. Мы подъехали и остановились на ее берегу. Никакой дороги в траве не было видно.

– Ничего, на той стороне опять будет дорога, – шепнул Коле Николай. – Только бы переехать на ту сторону.

Переехать мешала канава, наполненная жидкой грязью, она отделяла лес от реки цветов. В канаве плавали три бревна. Я попробовал наступить на одно из них, оно начало погружаться в жижу. Два обломанных бревна торчали из грязи острыми концами. Поскользнувшись, лошадь могла напороться на них. И вообще, сломать ногу ей здесь ничего не стоило. Обязанности распределились так: я тянул лошадь под уздцы, Коля правил, Николай понукал прутом, Роза наблюдала из безопасного далека. Лошадь упиралась, приседала на задние ноги, причем голова ее совсем вылезала из хомута.

– В сторону! – вдруг не своим, требовательным и грубым голосом закричал один из мальчиков, я уж не понял который.

Инстинктивно поддавшись требовательности окрика, я отпрянул в сторону, и в то же мгновенье на уровне своего лица, в двух вершках от него, увидел мелькнувшее в воздухе кованое копыто. Лошадь, как зверь, прыгнула через канаву. Оглоблей отшибло меня в сторону, и телега прогрохотала мимо. Нужно было обладать немальчишеской опытностью, чтобы предугадать прыжок лошади, да еще и успеть предупредить о нем. А лошадь между тем мирно стояла среди луга, выше чем по брюхо утопая в разнотравье и разноцветье.

Удивительно перепутались здесь лесные цветы с луговыми. Еще на опушке можно было найти розовые кошачьи лапки или белые пирамидики заячьего уха, а уж рядом дремали, смежив на дневное время свои венчики, цветы собачьего мыла. Лиловые кисти кукушкиных слезок росли рядом с медвежьим луком, вороний глаз цвел неподалеку от куриной слепоты, а метелки лисьего хвоста высоко поднимались над полянками петушиного гребня. И царские кудри, и золотые розги, и ятрышник с любкой – эти российские родственники бразильских орхидей, и яркие связки золотых ключиков – все это росло, цвело, шумело пчелами и шмелями, скрывая от нас дорогу.

Коля и Николай разошлись в разные стороны искать, нет ли где колеи. Их русые головы мелькали в высокой траве. Но колеи нигде не было, и мы поехали зигзагами по цветущему лугу. Лошадь упиралась, шла неохотно. Приходилось не только понукать ее лозой, но и тянуть за узду.

– Нужно выехать на старое место и пустить лошадь одну, – пришло в голову Николаю. – Если она была здесь хоть один раз, то сама найдет дорогу.

Так и сделали. Лошадь сама, и гораздо охотнее, пошла не вправо, куда мы ее тянули силой, а левее, и скоро, преодолев сырое, чавкающее пространство, вывезла на колею. Николай торжествовал. Да и все мы торжествовали. Оно хоть и красиво заплутаться в цветах, но все же лучше не заплутаться.

Дорога шла хорошая, торная, а Коля с Николаем переглядывались все тревожнее и таинственнее. Они явно были чем‑то обескуражены и даже не шептали, как сначала: «Не попасть бы только на Троицу».

Показалось село. У крайнего дома спросили старушку, что это.

– Троица, сударики, Троица, она самая и есть.

– Далеко ли до Дубков?

– Как вам сказать, мерили тут черт да Тарас, а у них веревка оборвалась. Один говорит: «Давайте свяжем», а другой говорит: «Так скажем». Поезжайте, доедете.

Из всей Троицы запомнилось, как через дорогу бегали девушки с тарелочками. На каждой тарелочке лежало печенье. Нам объяснили, что здесь дом для престарелых, и теперь у них полдник.

Справа долго тянулось фиолетовое поле цветущего люпина. Земля потрескалась. На дороге толсто и пышно лежала пыль. Когда же въехали в Дубки, то есть попали на каменную дорогу, соединяющую Владимир с Кольчугином, проскочивший грузовик поднял такую дымовую завесу, что пришлось закрыть рот, чтобы не хрустело потом на зубах.

Дубки стоят на горе. Отсюда хорошо было оглянуться назад. До горизонта тянулись леса, черные на переднем плане, синие вдали и затуманенные там, где обрывается глаз. Кое‑где расползлись по лесной черноте белесые дымные пятна лесных пожаров. Кое‑где ярко проглядывала зелень лугов. Радостно было оглянуться на эти леса еще и потому, что по ним протянулась незримая извилистая ниточка пройденного нами пути.

Мы расположились на обочине дороги и стали ждать попутной машины до Кольчугина. Отсюда до него не более двенадцати километров. Коля и Николай поехали обратно. Мы хотели дать им по десяти рублей на пряники, но они не только отказались от денег, но еще и обиделись.

– Смотрите, снова не заплутайтесь. Дело к вечеру, – советовали мы им.

– Нет. Теперь мы прямо на Троицу…

 

Грузовик подобрал нас через три часа, то есть к вечеру. В кузове было полно народу, главным образом женщины. Сидели на полу или на своих вещицах. Около пятнадцати человек ехало стоя, держась друг за дружку. Грузовик возил кирпичи, и теперь на дне кузова лежал пышный слой красной кирпичной пудры. На сильных толчках она поднималась кверху, окутывая автомобиль красным облаком. Люди все тоже стали красные. Когда на окраинной улочке Кольчугина мы сошли на землю, пришлось вынимать из рюкзака все вещи и перетряхивать их по одной, об одежде нечего и говорить. В волосах, в ушах, в носу – всюду была красная кирпичная пыль.

В Кольчугине в своем деревянном домике живет тетя Вера – сестра моего отца, и мы долго решали, где нам остановиться: у нее или в гостинице? Нас смущало это постилание на полу, эта теснота, это чувство, что стесняешь людей, какие бы там родственные чувства ни были.

В гостинице девушка‑администратор сказала как отрезала: «Нет ни одного места. Если хотите, я дам вам какой‑нибудь адрес. Некоторые кольчугинцы пускают постояльцев, и мы держим с ними связь». Она написала что‑то на бумажке и дала ее мне. Выйдя на улицу, я прочитал адрес, который знал с детства. Значит, тетя Вера тоже пускает постояльцев.

Толкнув дощатую калитку, мы с пыльной, разъезженной улицы перешли в тихий, прохладный садик, заросший понизу буйной травой. На крыльце покосившегося деревянного дома стояла, развешивая на веревку тряпицы, худая, пожилая, или, лучше сказать, старая женщина. Вот она увидела нас, бросила тряпки, всплеснула руками… Мы, конечно, не сказали ей, что успели побывать в гостинице.